Гёте. Жизнь как произведение искусства - Рюдигер Сафрански
Для прекрасной души, в отличие от гернгутеров, «крест, смерть и склеп» (Ницше) играют лишь незначительную роль. Поэтому она называет себя «сестрой гернгутерской общины на свой лад»[161]. Она, безусловно, верит в жертвенную смерть Христа на кресте, но «что есть вера?» – вопрошает она. И сама же отвечает: «Что будет мне за польза, ежели я почту истинным рассказ о каком-то событии? Мне надо проникнуться его воздействием, его последствиями». Она говорит о «порыве», что влечет нашу душу «к далекому возлюбленному»[162]. При этом почти физически ощущает процесс освобождения – это чувство и становится для нее истиной, которая лишь позже может быть облечена в форму догматов веры. Если же ты ничего не чувствуешь, то нет и смысла спорить об истинности слов, даже если это слова Евангелия. В подобных догматических распрях и благочестивые люди нередко «скатывались до несправедливости и чуть не загубили свою лучшую внутреннюю суть, цепляясь за внешнюю форму»[163].
Клеттенберг слишком часто говорит о «бодрости духа», с которой она, невзирая на болезнь, проживает свою жизнь и укрепляется в вере. В романе Вильгельм связывает эту бодрость духа с «чистотой» ее бытия. «В этом манускрипте особенно поразила меня, я бы сказал, безупречная чистота бытия не только ее самой, но и всех, кто ее окружал, самостоятельность ее натуры и неприятие всего, что не было созвучно ее благородному, любвеобильному душевному строю»[164].
Оглядываясь назад, Гёте спрашивает себя, что Клеттенберг, со своей стороны, находила в нем привлекательного. «Она восхищалась тем, что дала мне природа, и многим из того, что я приобрел сам»[165]. Его беспокойство, нетерпение, его стремления и искания не отталкивали ее: она полагала, что они «происходят от непримиренности с Господом Богом»[166]. Ему просто нужно было достичь примирения с ним. Для нее было важно, чтобы человек пребывал в согласии с самим собой. Ей совершенно не было нужно, чтобы что-то делали ради нее. В молодом Гёте она чувствовала и ценила эту одухотворенную своенравность. Ей не хотелось обращать его в свою веру: вера должна была зародиться в нем самом. И когда он «выказывал себя <…> чуть ли не язычником», ей это было «милее, чем прежде, когда я пользовался христианской терминологией, с которой не умел должным образом управляться»[167].
Гёте было чуждо давящее ощущение собственной греховности – и это удерживало его от сближения не только с фрейлейн Клеттенберг, но с гернгутерами. Он называл себя последователем пелагианства – учения, которое в истории христианской догматики отличалось тем, что не считало человеческую природу изначально испорченной и греховной. Именно это и импонировало Гёте, ибо для него природа, как зримая, так и внутренняя, во всем ее «великолепии»[168] была источником радости, а не порока. Он не знает, должен ли он молить бога о прощении, признается он однажды Клеттенберг, не чувствуя за собой сознательной вины, а за то, что происходит помимо его воли, он не чувствует ответственности.
В беседах с Клеттенберг Гёте мог позволить себе быть откровенным: она в любом случае благоволила ему. Кое-что она понимала и в его болезни, так как и сама страдала туберкулезными кровотечениями. Временными улучшениями она была обязана умению доктора Метца. Доктор Метц принадлежал к гернгутерской секте строгого соблюдения. Это был «непонятный мне человек, с хитрецой во взгляде, велеречивый, но при этом довольно бестолковый»[169]. Его окружала атмосфера таинственности, и члены общины верили, что он обладает секретом каких-то волшебных снадобий. Этот набожный человек не боялся экспериментировать на границе между медициной и колдовством.
Когда в начале 1769 года у Гёте начала разрастаться туберкулезная опухоль, к больному позвали доктора Метца, и однажды ночью он применил свое чудодейственное средство – пузырек с сухой кристаллической солью, которая оставляла вкус щелочи во рту. После этого опухоль исчезла, а благодарный пациент углубился в изучение «мистических и химико-алхимических книг», которые врач порекомендовал ему, одновременно дав понять, что их изучение позволит ему самому изготавливать это целительное «сокровище»[170]. Итак, молодой человек прилежно изучал рекомендованные произведения, которые не только давали ему новые знания в области химии, но и знакомили с к тому времени уже почти исчезнувшей вселенной апокрифической учености, с неоплатоническим и каббалистическим наследием, алхимическими и магическими рецептами, а также с натурфилософскими размышлениями о возникновении мира из материи и света, о зародышах жизни и их изготовлении. Здесь он открывает для себя идеи, сопровождавшие его всю жизни. У авторов, которых он сейчас читает впервые, в частности, у Веллинга, Парацельса, Василия Валентина, Афанасия Кирхера, Гельмонта или Старки, «природа, хоть и на несколько фантастический лад, изображена в прекрасном взаимодействии и единстве»[171]. Это чтение пробудило его теоретическую любознательность уже независимо от медицинских целей. Привлекали его и фантастические мечты о получении золота из простых металлов. Позднее все это войдет в первые разработки к «Фаусту».
Пока он вел возвышенные разговоры с Клеттенберг, Метц помог ему соорудить небольшую лабораторию для приготовления удивительных и диковинных эссенций. У набожной фрейлейн нашлась духовая печь, колбы и реторты, а также запас минеральных веществ, якобы имеющих целительное воздействие. И вот уже комната больного превратилась в лабораторию! Участники алхимического действа находили в нем огромное удовольствие и «тешились этими тайнами больше, чем радовались бы их раскрытию»[172].
Тем более что раскрываться тайны не спешили. Алхимики нагревали белую гальку из Майна в надежде, что в соединении с определенными солями кремниевый сок превратится в редкую субстанцию, воплощающую в себе таинственный переход от минерала к органике. Но субстанция распадалась на кремниевую пыль, в которой «не чувствовалось ничего продуктивного, ничего позволяющего надеяться, что сия девственная земля когда-либо перейдет в состояние земли-матери»[173]. А именно этого и ждали от опытов – химического изготовления силы, которая позднее в «Фаусте» будет названа «духом земли».
Несмотря на некоторое разочарование, больной пребывал в отличном настроении: и эксперимент с набожностью, и химико-алхимические практики открывали перед ним новые миры – благочестие прекрасной души и естествознание с налетом мистики.
Естественным наукам Гёте оставался верен