Исповедь - Валентин Васильевич Чикин
Увы, в Берлине по-прежнему ни «высокой политики», ни стойкой демократии, хотя тон иногда бывает дерзкий и фривольный. Повсюду преобладание военного мундира, а бывшие низвергатели, вроде коллеги Рутенберга, выродились в либеральных мямлей, охотно берут чаевые и передвигаются, как мебель, от одних хозяев газетки к другим.
В ренатурализации, конечно, отказано: власти побоялись вернуть великому революционеру его родину. «В отечество любезное вступи» — вспоминается Марксу шиллеровский стих из «Вильгельма Телля». — Нет, не такое уж это любезное отечество, и не такая уж радость вступить сюда… Совершенно откровенно он может признаться близким друзьям.
— Германия — прекрасная страна, в которой лучше не жить. Что касается меня, то будь я совершенно свободен и, кроме того, не тревожь меня нечто, что может быть названо «политической совестью», — я никогда не покинул бы Англию ради Германии, менее того — ради Пруссии и меньше всего ради этого ужасного Берлина с его «песком», с его «просвещением» и «его сверхостроумными людьми». В Берлине всякий, кто обладает духовными силами и, следовательно, может пасть духом… всячески стремится заполучить сострадальцев.
Недостаток, который Вы скорее всего склонны извинить, — ЛЕГКОВЕРИЕ
Это звучит как-то неожиданно, не в «стиле Маркса». Ведь как ученый он исповедовал культ точной истины, и как революционер всю жизнь воевал с «трактирными политиканами», околпачивающими легковерную публику. Но вот если легковерие не грозит политическими бедами, если оно всего лишь безобидная слабость талантливой души, он готов, оказывается, извинить этот недостаток.
Среди друзей Маркса было немало поэтов, а поэты, как известно, публика легковерная. Для существования им нужен фимиам, много фимиама. Энгельс довольно зло вышучивал за это Фердинанда Фрейлиграта: «Жена поэта только и бредит о том, чтобы ежедневно публике преподносили ее благородного гениального Фердинанда, ее саму, ее интересных отпрысков, кошек, собак, кроликов, канареек и других паразитов, и чтобы все это, вдобавок, было окружено светом бенгальского огня, сентиментальностью и романтической ложью. А что захочет жена поэта, то непременно захочет и господин поэт, тем более, что мадам говорит ему как раз то, что скрывается в глубине его души…»
Из круга своих поэтических соратников и друзей Маркс особо выделяет фигуру великого Генриха Гейне. Они знали друг друга более десятка лет, и хотя были вместе всего лишь несколько месяцев, этого оказалось вполне достаточно для глубокой духовной близости.
«Нам надо так мало, — заметил однажды Гейне, — чтобы понять друг друга».
Они встречаются в Париже осенью 1843 года, когда Маркс покидает родину, и сразу же обнаруживают взаимный магнетизм. Что их роднит?
Сходство в судьбе? Рейнское землячество, ранняя нужда, жажда познания и поиск приложения сил, жестокость отечества, вынужденное изгнание…
Или любовь к поэзии? Знал ли Гейне о поэтических опытах Маркса — неизвестно, но он целиком доверяет его вкусам, и пару четверостиший они могут с упоением шлифовать часами.
Или осмысление жизненного идеала? Их разделяет два десятка лет — молодой революционный мыслитель из Трира только выходит на широкую политическую арену, а 47-летний поэт из Дюссельдорфа вполне уже может претендовать на патриарший престол в немецкой поэзии, оставленный Гёте, — его муза прошла уже славный путь от «Книги песен» к «Новой весне» и стоит уже на пороге «Зимней сказки». Маркс с юношеским пылом может подхватывать острокрылые стихи Гейне. А поэт отводит себе скромное место ученика на философских уроках своего молодого друга…
Ни разница в летах, ни всеевропейская слава вовсе не мешают Гейне искать прибежища и защиты в доме Маркса, если неожиданно ранит его злобная или невежественная стрела критики — он ведь очень раним, этот сердитый лирик. Говорят, Гейне первым падал жертвой того оружия, которое сам мастерски выковывал, — того жалящего, сверкающего остроумия, что, по его выражению, в скверные торгашеские времена хорошо бы носить вместо шпаги. Израненный, он всегда являлся в дом Маркса чуть ли не со слезами на глазах, в этом случае его отправляли на целительные собеседования к Женни.
Взаимно обогащающее сближение великого философа и великого поэта происходит тогда, когда уже Гейне создал великолепные образцы социальной лирики. «Современные стихотворения» действительно отвечают духу времени — духу подъема революционной борьбы, пробуждения пролетариата. «Я — меч! Я — пламя!» — говорит поэт в своем «Гимне», хотя за боевыми словами гимна еще и отзывается эхо юношеского романтизма.
Музыка Бетховена.
На улице Унтер Хутмахер в Кёльне.
— Да оставьте вы это вечное любовное нытье, — слышит он в кругу Маркса, — и покажите поэтам-лирикам, как это по-настоящему делается, плетью!
И он берет в руки плеть. Теперь читатели увидят его настоящее лицо. «Мои новые стихи — совершенно новый жанр, это путевые картины, переложенные в стихи; а они будут дышать более высокой' политикой, чем все это пресловутое рифмованное брюзжание на политические темы». Теперь он уже сам будет учить идиллистических декламаторов языку классовой борьбы.
А когда вспыхнет силезское восстание, стройным дуэтом прозвучат и аналитическая Марксова статья, и стихи Гейне с их неумолимым ритмом рук и машин, ткущих саван старой Германии. Именно в непосредственной близости и под благотворным влиянием Маркса Гейне создает самую значительную свою поэму, ключевое произведение политической лирики «Германия. Зимняя сказка», где «в самой дерзкой и в самой личной манере выражает все брожение… германской современности», передает предчувствие надвигающихся перемен. У будущих вождей пролетариата есть все основания сказать, что «Генрих Гейне, наиболее выдающийся из всех современных немецких поэтов, примкнул к нашим рядам», что он пишет стихи, «проповедующие социализм».
Но подлинная суть социалистического учения так и осталась до конца непонятной Гейне. Ее туманили и те романтические дали, которые поднимались из глубин его души, с давних страниц жизни; и то легковерие, с которым воспринимал он мрачные сказки истовых «первобытных проповедников», вроде Вейтлинга, о жестоком и скудоумном казарменном коммунизме. Легко убедив себя, что поэту уже ясно, о чем трактует абстрактно-рассудочный язык философии, он отдается во власть горячей и скорбной фантазии, плодами которой поделится потом, в своем «Признании».
— «Признание, — говорит поэт, — что будущее принадлежит коммунистам, было сделано мною самым осторожным и боязливым тоном, — и — увы! — этот тон отнюдь не был притворным. Действительно, только с ужасом и трепетом думаю я о времени, когда эти мрачные иконоборцы достигнут господства; своими грубыми руками они беспощадно разобьют все мраморные статуи красоты, столь дорогие моему сердцу; они разрушат все те фантастические игрушки искусства, которые так любил поэт; они вырубят мои олеандровые рощи и станут сажать в них картофель;