Лейтенант Рощаковский – последний рыцарь российской империи - Владимир Виленович Шигин
В цивилизованной Германии малокультурный и малоцивилизованный Гитлер пришел к власти, сказав: «Германия – для немцев!» И – пожалуйста – от цивилизованной, интеллигентной, философской Германии пух только полетел, одни рожки и ножки остались! И у нас выкинут этот лозунг: «Россия для русских!» Неминуемо, неизбежно! А за этим лозунгом пойдут все, для кого евреи – конкуренты! Пойдут чиновники, профессура, журналисты, литераторы… Пойдут продавцы, приказчики, дантисты, врачи… Дело, конечно, некрасивое, и совестью покривить придется… Так ведь дело привычное! Когда выгодно, то благородные слова для этого найдутся! Ничто так не возбуждает национальную или революционную совесть, как выгода! Вот вы, небось, с ужасом смотрите на меня – старого циника!.. А какой же я циник? Я просто старый и разумный человек. Да, да…»
…Почему же он так одинок, так отгорожен от всех какой-то невидимой, но непреодолимой стеной? Почему он, русский националист, счастливый тем, что осуществляется его мечта, – так бесприютен в этой огромной камере, где столько русских людей, с кем его должно роднить вот это великое – по его убеждению – чувство сонациональности?
Я оглянулся на своего соседа. Рощаковский еще не спал. Как всегда, он аккуратно, как-то ладно устроил свое ложе из толстого демисезонного пальто, в изголовье положил рюкзак, улегся поудобнее и, ожидая сна, задумчиво расчесывал пальцами свою франсовскую бородку.
Только мы успели позавтракать, потом разобраться на своем месте, вытереть тряпочкой ложку, спрятать остатки хлеба, как вдруг по камере пронеслось: «Этап! Этап!..»
И в наступившей тишине стало отчетливо слышно, как мимо дверей нашей камеры нестройно и тревожно топают десятки, сотни ног. И гулко хлопают двери камер, и вся бывшая церковь полна шумом движения, сдерживаемых голосов, зычных команд… И вот уже открылась кормушка, и вертухай, грозно осмотрев камеру, не сказал, а командно крикнул:
– Всем приготовиться с вещами! Ничего не оставлять!
И сразу камера превратилась в муравейник. Такой же внешне неорганизованный, копошащийся, мечущийся. А в действительности торопливый и целесообразный. Все подбирается, раскладывается: отдельно белье, одежда, продукты… Ничего нельзя связывать и увязывать – все равно разбросают на шмоне. Но нас уже приучили к шмону, чтобы выйти из него быстрее и с наименьшими потерями.
В этой суматохе я на какое-то время забыл о Рощаковском. Потом вспомнил и бросился к нему:
– Дайте я вам помогу!..
– Благодарствую, Лев Эммануилович. Я ведь моряк, нас в корпусе учили…
И действительно, когда это он успел аккуратно уложить все свои вещи в прочный заграничный туристский рюкзак, в маленький, но емкий саквояж отличной мягкой кожи!.. И он уже снял свою пижаму, переоделся во что-то прочное, элегантное, не пострадавшее от прожарок, от обысков, перехода из камеры в камеру…
Вот уже открывается дверь камеры, и мы видим кусок коридора, полный вертухаями. Только не нашими, тюремными, почти домашними, без оружия, в мягких сапогах. Эти – чужие – опоясаны портупеями, на них кобуры и сумки, у них торопливый, сухой непреклонный вид – этапный конвой… Вологодский конвой… (Нас все самые опытные арестанты предупреждали, что самый страшный, злой конвой – из вологодцев…)
– Р-р-р-разобраться по алфавиту!
– Вот мы и тут будем рядом, милейший Лев Эммануилович!.. – Рощаковский стоит рядом со мной – спокойный, невозмутимый…
Начинается долгая, долгая процедура. Арестант подходит к двери и быстро отвечает на быстрые вопросы:
– Инициалы полностью, год рождения, статья, срок?.. Потом он пропадает за дверью, куда-то по конвейеру… Наконец наша буква. Я «Ра», я раньше… Меня выносит в тюремный коридор, в сторону, где шмонают, перебрасывают, переводят, сортируют… Пока меня за рукав тянут куда-то, я уголком глаза слежу за дверью, сейчас из нее появится Рощаковский…
Но я вижу, как, придерживая руками набитые барахлом кальсоны, заменяющие ему тюремный сидор, выходит из камеры сумрачный профессор Рытов, а за ним уже виден Сахаров. Стенин… И уже около меня Гриша, и захлопывается дверь камеры, все здесь, вся наша этапная камера. Кроме Рощаковского… Его не вызвали, он остался один в этой огромной, пустой камере, наполненной жалкими, смятыми следами жизней и судеб, которые так спокойно бросал в пасть своему Молоху-государству его маленький, худенький пророк… Тогда, в суматохе этапа, этапного ожидания, этапного напряжения я быстро забыл Рощаковского. Через многие и многие годы моя память все чаще возвращалась к этому человеку, к моим спорам с ним. От этих споров у меня уже не осталось злости, желания убедить, переубедить… Были люди поумнее, и подобрее, и почеловечнее бывшего друга покойного нашего государя – и те попадались на этот же крючок – ничуть не менее страшный и зловещий, нежели все подобные крючки.
И никогда больше я не слышал о Рощаковском. Ему могло повезти, он мог живьем добраться до места, попасть сразу же в слабкоманду, потом стать дневальным в бараке. И несколько лет до своего конца прожить относительно спокойно в полутемноте и вони барака, днем отдыхая от шума, криков, храпа, мата нарядчиков и бригадиров, хруста раздавливаемых вшей, стонов умирающих… Не растерял ли он своего ощущения счастья? Хватило ли у него философского стоицизма, чтобы не утратить его перед оборотной и необратимой стороной своего идеала»?
Из всего, что рассказал Разгон о Рощаковском самое главное, это то, находясь в тюрьме, он чувствовал себя счастливым человеком. Интернационалисту-троцкисту Разгону это казалось невероятным. Разгон так и не смог понять, что Рощаковский был человеком совсем иного масштаба, чем он. Он был русским патриотом, для которого величие и процветание России было куда важнее собственной судьбы. Можно только представить, как радовался бы старый моряк, доживи он до 1943 года, когда бывшие краскомы надели погоны, и стали русскими офицерами, а русская армия погнала врага к западным границам. Как плакал бы он от счастья, когда германские знамена были брошены в 1945 году на брусчатку Красной площади. Как жаль, что ничего этого Рощаковский так и не увидел…
Когда до Европы дошли слухи, что Рощаковского сослали в Сибирь, многие его бывшие знакомые злословили, что вернувшись в СССР, он вполне заслужил такое наказание.
О судьбе родственников Рощаковского известно немного. Жена и дочь Рощаковского, оставшиеся в Норвегии, возможно, так никогда и не узнали, что случилось с их мужем и отцом. Супруга Рощаковского Мария Сергеевна, дочь землевладельца и фрейлина императрицы Александры Федоровны,