Бенедикт Сарнов - Скуки не было. Вторая книга воспоминаний
Макабрическое зрелище это привело старого поэта (впрочем, он был тогда не таким уж и старым) в ужас, и своими мыслями по этому поводу он поделился с Фадеевым. Фадеев на него наорал, обозвал абстрактным гуманистом и жалким интеллигентиком, не способным разделить чувство священной ненависти к врагу, которым охвачен весь советский народ, включая малых детей. В ответ на эту фадеевскую отповедь Асеев и написал тот стишок, прочитав который его вызвал «на ковер» всесильный секретарь ЦК ВКП(б).
Щербаков школил его как классный наставник проштрафившегося гимназиста. А ведь Асеев был — классик, лауреат самой первой, только что учрежденной незадолго до войны Сталинской премии.
Да что Асеев (классик там или не классик, а все-таки — чужой), если даже своему в доску Алексею Суркову влепили большого партийного дрозда за его недостаточно оптимистичную «Землянку». Ну, а Заболоцкий, Смеляков и Ольга Берггольц — так они в те незабвенные времена, когда «читатели накрепко полюбили поэзию Н. Грибачева», — и вовсе пребывали в местах отдаленных.
Все это (и еще многое другое) А. Л. Дымшиц знал, конечно, не хуже меня. Но, как любил говорить в таких случаях мой друг Иосиф Самойлович Шкловский, — поганому виду немае стыду.
Нет, пожалуй, я все-таки не зря не подал тогда ему руки. И не зря решил, что той своей статьей он побил все тогдашние — даже свои собственные — рекорды подлости и наглой, беззастенчивой лжи.
Тут, кстати, надо сказать, что так думал тогда не я один.
Помню Булата, выступавшего в тот день на летучке. Брезгливо держа в руках газетный лист со статьей Дымшица («как юный князь изящен»), он говорил:
— Вынув сегодня из почтового ящика газету и заглянув в нее, я сперва решил, что это какое-то недоразумение. Что вместо нашей газеты мне по ошибке сунули «Лижи»…
И все — даже не слишком близкие — мои литературные знакомые (и даже полузнакомые), с кем мне тогда доводилось встречаться, сразу заговаривали со мной об этой дымшицевой статье, спешили выразить свое сочувствие и солидарность, и — в один голос — повторяли:
— Не понимаю, что случилось с Дымшицем! Я помню его по Германии. Он так замечательно вел себя там в тогдашней своей должности!
Сразу после капитуляции Германии майор Дымшиц был назначен ответственным за немецкую культуру. В составе советских оккупационных войск он был чем-то вроде министра. Он организовывал какие-то пайки голодавшим немецким писателям, актерам, художникам. Роль его в послевоенной Германии была огромной. Сам он, смеясь, говорил, что был тогда в должности Геббельса. (Он, конечно, говорил, — анти-Геббельса.) О майоре Дымшице, который стал тогда их спасителем, много лет спустя с придыханием вспоминали потом Эрнст Буш и Елена Вайгель — блистательная актриса, вдова Брехта.
Такова была легенда, сомневаться в истинности которой у меня не было никаких оснований. И поэтому, когда все, кто заговаривал со мной на эту тему, в один голос повторяли: «Не понимаю, что стало с Дымшицем!», я только кивал и разводил руками.
Помню, и Константин Михайлович Симонов, к которому я приезжал тогда по каким-то литгазетским делам, тоже произнес эту сакраментальную фразу: «Не понимаю, что стало с Дымшицем! Он так хорошо вел себя в Германии!»
И только один Эренбург, когда я, в ответ на какие-то его брезгливые слова о Дымшице повторил, как попугай, эту расхожую формулу, отреагировал иначе.
— Да помню я, — сказал он, — прекрасно помню, как он вел себя в Германии. Анна Зегерс хотела пойти к нему по каким-то своим делам, а я сказал ей: «Зачем ты к нему пойдешь? Ты что, фашистов в своей жизни мало видела?»
И надо было видеть брезгливое выражение его лица, когда он произносил эту уничтожающую реплику.
В то время антифашистов у нас было великое множество. Были даже профессиональные антифашисты — писатели, журналисты, политические комментаторы, превратившие борьбу с фашизмом чуть ли не в профессию, во всяком случае, в главное свое занятие. Но это всё были антифашисты, так сказать, узкого профиля. Они боролись только с германским фашизмом, разоблачали исключительно немецких нацистов и неонацистов. (Один такой писатель даже проник в самое логово врага, поехал в Германию, познакомился там с одним довольно видным — разумеется, в прошлом — деятелем гитлеровского рейха, подружился с ним и принял приглашение на некоторое время у него поселиться. А поселившись и основательно попользовавшись его гостеприимством, написал потом книгу, разоблачающую своего хлебосольного хозяина.)
Эренбургу, конечно, тоже случалось (и не раз) клеймить и разоблачать немецких неонацистов. Но он при этом никогда не забывал, что фашистом может быть не только немец, носивший в недавнем прошлом мундир обергруппенфюрера, но и свой брат, соотечественник (в том числе и еврей), носивший мундир майора советской армии.
В отличие от многих, а может быть, даже и от всех своих коллег (увы, увы, они были все-таки коллегами), он был настоящим антифашистом — «не по службе, а по душе».
— Как это? — слышу я недоверчивую и даже язвительную, а может быть, даже и негодующую реплику читателя. — Настоящий антифашист на службе у фашистского режима?
Что верно — то верно. Сталинский, да и послесталинский советский режим с полным основанием можно назвать фашистским. Мы это понимали уже и тогда: недаром же глумливо именовали профессиональных разоблачителей немецких неонацистов — антифашистами узкого профиля.
В том, что Эренбург верой и правдой служил этому режиму, у меня тоже (уже тогда) не было ни малейших сомнений. Даже не просто служил, а состоял на службе: получал задания, выполнял кое-какие щекотливые поручения, в исполнении которых потом отчитывался перед группенфюрерами различного ранга, а порой и перед самим фюрером.
Как же, зная и понимая все это, решился я назвать его настоящим антифашистом?
3
Был у меня однажды разговор на эту тему с Надеждой Яковлевной Мандельштам.
Познакомился я с ней уже после смерти Ильи Григорьевича, хотя и вскоре после его смерти.
Знакомясь, испытал, конечно, некоторый трепет: не только знал, КТО ОНА, но уже читал (в самиздатской рукописи, конечно) первую книгу ее воспоминаний.
Не скрою, однако, что при более тесном общении она показалась мне довольно вздорной старухой. И это мое впечатление сложилось задолго до того, как в том же самиздате получила распространение ее ВТОРАЯ КНИГА, вызвавшая множество резких критических откликов, самый страстный и негодующий из которых (он принадлежал В. Каверину) заключался фразой, подобной удару хлыста: «Тень, знай свое место!»
До этой вдруг разразившейся бури тогда было еще не близко. Но один вроде бы совсем пустяковый случай открыл мне, что Надежда Яковлевна не только бывает пристрастной в освещении излагаемых ею фактов (странно было бы, если бы это было не так), но и весьма вольно может обращаться и с самими фактами.
Позвонил я ей как-то — скорее из вежливости, чем по делу: поздравить с днем рождения Осипа Эмильевича. Но ограничивать разговор несколькими вежливыми фразами показалось мне неудобно и, чтобы создать видимость острой заинтересованности в более длительной беседе, я задал ей вопрос, в ответе на который, в сущности, не нуждался.
— Надежда Яковлевна, — непринужденно начал я. — Вот, кстати, давно уже собирался у вас спросить… У Осипа Эмильевича в его статье «Девятнадцатый век» напечатано (речь, разумеется, шла об американском издании, других у нас тогда не было) — «Европеизировать, гуманизировать двадцатое столетие, согреть его теологическим теплом…». По смыслу тут, конечно, должно быть не «теологическим», а — «телеологическим»…
Всё это я ей выложил как бы в форме вопроса. Как почтительный ученик, хоть и уверенный в том, что решил задачку правильно, но все-таки не решающийся считать это решение окончательным без санкции учителя.
На самом деле, как я уже сказал, в ее ответе я не нуждался, но на всякий случай приготовил какие-то аргументы в защиту своей версии и уже совсем было собрался все эти аргументы ей выложить. Но Н. Я. не дала мне договорить.
— Очень может быть, — прервала она меня на полуслове. — Все свои статьи Оська диктовал мне. А я тогда, конечно, понятия не имела, с чем ее едят, эту самую телеологию, и чем она отличается от теологии…
Всё это было сказано вполне добродушно. И вдруг — словно какая-то муха ее укусила. Внезапно тон ее резко изменился, стал недоброжелательным:
— А впрочем — нет. Конечно, «теология»… Да, да… Я совершенно в этом уверена. Именно «теология»…
— Почему? — удивился я не столько самому этому неожиданному утверждению, сколько внезапной перемене тона.
— А потому, — совсем уже неприязненно, даже как-то зло ответила она, — что у Осипа Эмильевича было другое отношение к теологии. Не такое, как у вас…