Евгений Баранов - Автобиография
13) «Песни терских казаков» – Москва;
14) «Курды» – Москва;
15) «Армяне» – Москва;
16) «Рассказы о Бельгии, Франции Англии» – Москва;
17) «В горах Кавказа» – Москва.
Е. З. Баранов
II
Биография моей жизни
Родился я в конце декабря, кажется, 28-го числа 1869 года в слободе Нальчик Терской области (Северный Кавказ). Родители мои были сначала крепостными крестьянами помещика Новикова, бывшего владельца села Непецына Коломенского уезда.
Прежде чем откупиться на волю, отец работал на табачной фабрике Мусатова в Москве, потом долго странствовал по южной России, нанимался в батраки, ездил из Черноморья с чумаками в Крым за солью, в Таганроге работал на свечном заводе. В этом городе во время одного большого пожара он спас от гибели женщину и ее ребенка – вынес их из объятого пламенем дома, причем сам пострадал довольно серьезно, получил ожоги рук и плеч; следы этих ожогов, в виде заросших шрамов, остались у него на всю жизнь. За этот подвиг он был награжден серебряной медалью с надписью «За спасение погибавших»; но медали он никогда не носил: вообще он был скромный человек и к подобным «отличиям» и «почестям» относился с благодушною насмешливостью. После таганрогской жизни он сделался коробейником; в 50-м году попал в Нальчик и открыл здесь железно-бакалейную торговлю, которая пошла очень хорошо, так что через 10 лет он купил дом, в котором я и родился. Отец был довольно способный человек: самоучкой научился читать и писать, довольно хорошо рисовал карандашом, резал по дереву, слесарничал. Мать была религиозна, но умела лишь читать, да и то плохо. Откупился отец с матерью в середине 50-х годов.
Познакомился я с книгой 5–6 лет, когда научился читать; первые уроки чтения преподали мне старшие брат и сестра, и наш сосед, еврей, часовых дел мастер, Захария Фрахтман. Он был высокий, немного сгорбившийся старик, получивший прозвище оглобли. Был он человек хороший – мягкий, добрый, но слободские евреи недолюбливали его и называли сумасшедшим. Они обвиняли его, во-первых, в том, что он читает запрещенную книгу, во-вторых, говорит очень хорошо, вообще, о религии. Эта «запрещенная книга», как позже я узнал от одного из старших сыновей Захарии, было старинное заграничное издание на еврейском языке, заключавшее в себе религиозно-философский трактат какого-то религиозного раввина. На Захарии я остановлюсь несколько позже потому, что в раннем моем детстве он был очень хорошим моим приятелем и немного – учителем, т. к. я от него кое-что перенял.
Он был большим мечтателем. Своим ремеслом он не занимался (им занимались трое взрослых его сына), а «выдумывал» разные «составы», «порошки», что-то по ночам «искал на небе», направляя в него старинную подзорную трубу, собирал на берегу реки какие-то камни, дробил их, прожигал и промывал. Я часто присутствовал при его опытах. Раз весной, уединившись в старую кухню, мы принялись кипятить в колбе какой-то «состав». Вдруг произошел страшный взрыв; одну из стен кухни вынесло на двор, мы же остались каким-то чудом живы и невредимы. В доме Фрахтмана было довольно много книг; среди них были переводные романы, были и описания путешествий. Вот с этих-то путешествий и началось мое чтение. У старшего моего брата было много собрано сочинений Эмара, Майн Рида, Мариотта, Купера, Ферри, Вальтера Скотта. Но с ними я познакомился позже. Семи лет я начал ходить в Нальчикскую горскую школу. В начальном отделении, куда я попал, учителем был невежественный и грубый человек Стригуненко. Учить он не умел, зато был большой мастер давать щелчки сразу тремя пальцами. У него я ничему не научился, притом же и убегал часто из класса. После Стригуненко моими учителями были Ипполит Александрович Керу, человек с университетским образованием, талантливый учитель и благородный человек, потом А. Ф. Фролков, в свое время известный педагог, автор лучшей биографии Ушинского. Но я вообще учился плохо. Когда я подрос, прочитал Эмара и ему подобных писателей, учение пошло еще хуже: началось «путешествие в Америку», охота на бизонов, столкновение с индейцами. «Америка» же была под боком – на север пошла степь, на юго-запад лесистые горы, доходящие до подножия снегового хребта. За путешествие в Америку дома меня часто пороли, потому что я нередко пропадал на сутки – на двое, ночуя где-нибудь на пчельнике или вместе с охотниками у костра. С 12-ти лет я стал ходить на охоту с ружьём и вначале стрелял исключительно диких голубей, которых в окрестностях Нальчика было много. Потом стал страстным охотником и оставался таковым до 25-лет. За охоту тоже частенько влетало, особенно после одного несчастного случая с одним из моих школьных товарищей, который, неосторожно обращаясь с ружьем, застрелил насмерть свою сестру. С 15 лет начал брать уроки живописи у одного иконописца. 17-ти лет (в 1885 г.) кончил учение, а в 1886 году уехал в Москву и поступил в Московское Строгановское технического рисования училище. Впрочем, училище посещал изредка, а почти каждый день ходил в Румянцевскую библиотеку. В январе 1887 года был арестован по распоряжению московского охранного отделения. При обыске, кроме рукописи и двух нелегальных брошюр, ничего не нашли. В одиночке просидел 6 месяцев. В Москву приехал старший брат; у него была «сильная рука» в министерстве внутренних дел; с помощью этой «руки», брат добился того, что меня выслали на родину в Нальчик под гласный надзор полиции. С отцом встретились мы не особенно дружелюбно, он не мог простить мне того, что я поехал учиться, а попал в острожники. Живя дома, я занялся исключительно охотой; в магазин не заглядывал и отцу в торговле не помогал. В это время я начал записывать слободские песни, часть которых (минимальная) была впоследствии напечатана в Сборнике материалов для описания местностей и племен Кавказа. В 1888 году в связи с московским делом я по распоряжению департамента полиции был арестован, просидел в нальчикской тюрьме три месяца и был выпущен. Выезд из Нальчика без разрешения департамента полиции был запрещен на три года. Отношения с отцом обострились до крайности (мать умерла еще в 1885 г.). Тут благодаря знакомству с слободской «аристократией» мне удалось получить место писца у начальника участка (нечто вроде станового пристава) на жалование – 15 р. в месяц. Я ушел от отца, нанял комнату у сестры своего товарища. У начальника прослужил год, потом поехал писарем в горный аул. Здесь тоже занялся записыванием терско-татарских сказок, легенд, которые потом помещал в газете «Терские ведомости».
Приехав из аула, помирился с отцом. Ходил на охоту, пил водку с слобожанами, писал им жалобы на местное начальство и, по насмешливому выражению отца, сделался «защитником сирых, обездоленных и горьких пьяниц». Принялся писать обличительные корреспонденции в «Терских ведомостях» и «Северном Кавказе» Начальство обозлилось против меня страшно. Был даже проект «переломать мне ребра», но я постоянно ходил с револьвером, да и защитники, эти «сирые» и «горькие пьяницы» были у меня основательные. Начальство, характеризуя меня как человека социально опасного, ставило мне в вину участие «в разбойном похищении девушки-кабардинки». Конечно, никакого разбоя не было. Дело у нас самое обыкновенное. Мой школьный товарищ, кабардинец, задумал жениться. Нашел невесту. Невесте он полюбился. Но отец её потребовал за неё большой обычный калым (выкуп). У товарища таких денег не было. Оставалось одно – украсть невесту. Как-то встретился он со мной, поделился своим горем. Потом предложил, – не приму ли я участия в похищении невесты. Я согласился, поехал к нему в аул. Выбрали ночь потемнее, и шестеро вооруженных револьверами и ружьями молодых сорванцов отправились в путь-дорогу. Невеста была заранее предупреждена. В назначенный час она ждала в условленном месте. Товарищ взял её к себе, накрыл буркой. Мы поскакали. Согласно обычаю, невеста должна была кричать о помощи. Она и подняла крик, визг. Всполошился ее папаша, братья, схватились за ружья, сели на коней, поскакали за нами. К ним присоединились соседи. Началась стрельба. Они, а не мы начали её. Когда пули засвистали около нас, и мы начали отстреливаться. Стрелял и я. Но мы всё же успели ускакать. На утро явился папаша скандалить и требовал дочь. Дочь заявила, что она уже не девица, к нему не пойдет, останется у мужа. Папаша метнулся к начальству. Рассказал, конечно, иначе. И про меня тоже было сказано. Но тут вмешались кое-какие представители влиятельных фамилий в Кабарде, уговорили папашу помириться. Он помирился. Сыграли свадьбу, тем и дело закончилось. Но начальство все же аттестовало меня разбойником. Потом поставлено было мне в вину мое близкое знакомство с толстовцами: сначала в самом Нальчике, а потом в его окрестностях была колония толстовцев. Я сам никогда не был толстовцем, но к некоторым из них, как, например, братья Воробьевы, Алехин и Скороходов, относился с большим уважением, как к людям очень чутким и вполне порядочным. Но все же приезжал жандармский полковник обыскивать и толстовцев и меня. У толстовцев отобрал гектографированную «Исповедь» Толстого, еще что-то; у меня ничего не нашел, потому что ничего и не было. Редакция «Терских Ведомостей» предложила мне должность секретаря-корректора. Я согласился. Но выехать из Нальчика было трудно. Тут начальство все припомнило мне. Все же выехал. Но прослужил только 6 месяцев. Не понравилось: работы по горло, а жалования 25 р., на которые трудно жить. А тут и царица (Мария Федоровна) проезжала через Владикавказ к своему сыну Георгию в Боржом. Вот жандармский полковник заранее приказал всем политическим поднадзорным покинуть Владикавказ, в том числе и мне. Я уехал в Нальчик опять: охота, поездки в аулы, к снеговому хребту записи, «защита сирых», водка, корреспонденции в «Северный Кавказ», столкновения с начальством, летняя полевая работа, романы с русскими, немками (под Нальчиком есть немецкая колония). Одного из начальников в клубе по пьяному делу пушил на чем свет стоит. Был арестован, но через сутки отпущен без всяких последствий. (Вот что пропустил: когда мне было 14 лет, одно время нашел на меня стих такой – уйти в монастырь, сделаться схимником. Но предварительно я подготавливался к монашескому житию: ел только два раза в день черный хлеб с водой, слил из свинца в три фунта крест, носил на груди, пел псалмы, стоя на коленях, истязал себя ударами толстой веревки. Все это проделывалось тайно в предбаннике. Подглядели и накрыли, когда я бичевал себя. Бог мой! Как хохотал весь наш двор, что за здоровенный смех был! Только одна мать горько плакала. Я убежал из дома, двое суток пропадал у знакомого сапожника. Но с тех пор ни разу и в голову не приходило уйти «спасаться»). Уезжаю в Ставрополь Кавказский, делаюсь секретарем «Северного Кавказа». Почти два года пробыл. Начал писать в «Русские Ведомости» и Тифлисские газеты. Возвращаюсь домой. Записи, корреспонденции и примерное поведение, за которое был наказан жестоким тифом. Сотрудничество в журнале «Общее чтение». Ужасная тоска. Уезжаю во Владикавказ, начинаю скитаться по станицам, аулам, [сотрудничество во владикавказской газете], записи. Шесть месяцев бродяжничества по Терской области. (Забыл сказать, надзор полиции был снят в 1893 г.). Не раз бывал, брат, под арест, как подозрительная личность. Раз за караулом двух казаков гнали около 20-ти верст. В Моздоке, в управлении отдела, выяснилось, что я совсем не опасный человек, а тетради и клочки бумаги, содержавшие записи казачьих сказок, легенд и песен – «одна лишь чепуха». Порой приходилось жутко… Раз заспорил со старообрядцем-казаком о вере. Машинально закурил папиросу и пустил ему дым в лицо. Он принял это за оскорбление, выхватил кинжал и пырнул было им меня в живот, но другой казак успел схватить его за руку. Но все же меня тогда поколотили здорово. Было в станице Павлодольской. Но были и утешения в виде «романов» с казачками, не девками, а бабами. Вернулся домой гол как сокол. Но замечательно, что на этот раз как-то бережно отнеслись ко мне: ни насмешек, ни упреков, ни расспросов, и одет, обут был с иголки. Поехал было опять в «Северный Кавказ», да пробыл не более двух месяцев – скучно. Уехал к товарищу, артиллерийскому офицеру, в лагерь под Владикавказом. Офицерами был принят хорошо. Но после недельного пребывания в лагери по приказанию бригадного командира должен был оставить лагери. Во Владикавказе был арестован жандармами. Обыскан. Ничего не нашли. Допытывались, что мне нужно было в лагерях. Объяснил: товарища проведывал. После допроса был освобожден. Побурлил немного во Владикавказе, приехал домой. Мирное житие. Чтение как отдых, роман с купчихой. Маленький скандал. О моих похождениях была корреспонденция в «Терских Ведомостях». «Расщелкал» меня аптекарь, но все была правда. С весны 1895 г. живу во Владикавказе. Сотрудничаю в газете «Казбек», потом начинаю босячить вплоть до января 1901 г. За это время был корреспондентом почти всех кавказских газет, многих столичных, был дворником на постоялом дворе, прислугой в харчевне, с одним чеченцем, бывшим учителем, неофициально открыли «кабинет для написания прошений», работа шла хорошо; раза два выступал в мировом суде по уголовному делу. Дело выиграл, но сам судья наедине сказал мне, что адвокат я плохой – выдержки нет; работал поденщиком на огородах молокан, персиян, работал на бахчах, собирал виноград, был аульным писарем в Осетии, Ингушии, Чечне, мыл и посуду в трактире. За эти пять лет исходил весь Северный Кавказ, бывал в Дагестане, в Закавказье, из Карской области пробирался в Турецкую Армению, был на границе Персии, жил у товарища (школьного) казачьего офицера, начальника пограничной стражи, видел, как пробовали дальнобойность наших винтовок на персах. «Смотри в бинокль: вон на персидской стороне чернеет что-то…» Смотрю… «Это люди работают.» «Нестеров винтовку! Как думаешь донесет?» «Донесет в– дие. Только извольте с упора – так способнее. или с колена.» Я смотрю в бинокль. Раздался выстрел. На той стороне среди работающих смятение. Бегут. «Мимо» говорю. Раздается еще выстрел. Мимо. «Нет, говорит офицер, руки дрожат с перепоя, на мушку никак не возьмешь.». О том, что персияне люди и не заикается. «Что за люди? Сволочь вонючая».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});