Н. Вальден - В польском плену
У поручика начало двоиться в глазах: то ли я поганый большевик, то ли человек, близко стоящий к благам французской культуры?..
— Вы француз? — по-французски же спросил он меня.
Я понес совершенно несуразную чушь, — моя мать, мол, француженка, я, мол, собираюсь во Францию и т. д. и т. п.
Мы опять вернулись на вокзал. Солдатик, отупело глядя на меня, почтительно подал офицеру мою полевую книжку...
Поручик взял книжечку, прошел со мной в какое-то вокзальное помещение, где за столом заседало высокое начальство, а по углам жались те пленные, которым позволено было остаться в живых.
Поручик сказал полковнику, — кажется, это был полковник, — «мобилизованный, образованный человек, говорит по-французски» — и тут же добавил, что около меня найдена полевая книжка, но я отрицаю, что она принадлежит мне.
— Не так ли? — спросил он, оборачиваясь ко мне.
— Да, кажется, это не моя книжка, — совершенно обалдело ответил я.
Полковник, вначале хмуро глядевший на меня, как-то опешил от моего идиотского ответа. Воспользовавшись некоторым замешательством, поручик проворно вырвал листики, скомкал и бросил в угол.
— Говорит, что не его книжка, — повторил он, обращаясь к полковнику.
Щелкнув шпорами, он вышел. Больше я его не видел.
Здесь следовало бы написать, что если, мол, мой спаситель прочтет эти строки, то пусть он и т. д. и т. п. Но вряд ли польский офицер станет читать большевистские воспоминания, если конечно он не состоит на разведывательной службе. А если и прочтет и не раскается в содеянном, то во всяком случае не станет просить у меня благодарности за поступок, «пятнающий честь польского мундира».
Но зато, как я благодарен всему этому до глупости счастливому стечению обстоятельств, которое спасло мне жизнь!
На новой планете
Итак, я вернулся на землю. На перроне валялись трупы людей, явно не защищавших свою жизнь. Большинство штатских, несколько женщин. Колотые раны говорят о том, что причина смерти — не шальная пуля. Трупы полуодеты. Рослый крестьянский детина, отложив винтовку и выпятив губу, тщательно снимает с неподвижно лежащей женщины меховую кофту. Он заметил мой пристальный взгляд и, нагло улыбаясь, подошел ко мне.
— Вот буты, хороши буты, — сказал он, указывая на мои ботинки.
Я не сразу понял, что это перевод на польский язык известного рассказика о японском или кавказском гостеприимстве, когда хозяин отдает гостю понравившуюся вещь.
— Снимай зараз, — грубо закричал он.
Я снял ботинки. А через несколько минут остался в одном нижнем белье. Кто-то накинул на меня рваную, невыразимо грязную куртку.
Теперь понятны писания польской прессы о нищенской экипировке красноармейцев. Пока наши доходили до «штатского» мира,— если доходили вообще,— они оказывались действительно в ужасающем виде. Но так же точно, глядя на ранения и кровоподтеки, нанесенные большевистским пленным уже в явно мирной обстановке, польские журналисты могли бы писать об омерзительных избиениях русских своими же красными командирами.
Под усиленным конвоем нас погнали в город, заперли в четырехэтажном здании бывшей гимназии. По улице я проходил с опаской, но меня не узнали, а если и узнали, то никто не донес.
Большая, светлая классная комната. В общей человеческой куче, лежавшей посреди комнаты, не было ни политработников, ни командиров, ни старых красноармейцев, — больше крестьянская молодежь нового пополнения. Внезапно я почувствовал всю тяжесть и горечь пережитого и предстоящего. Я мысленно прощался со своим советским двойником, с культработником N-ой дивизии, прощался, если не навсегда, то надолго. Слегка изменив фамилию, я стал мобилизованным учителем красноармейской школы, беспартийным интеллигентом.
Выхваченный из теплой товарищеской среды, оторванный от любимого дела, от советской действительности, я чувствовал себя в польском плену, в польском тылу, как летчик, которого унесло бы в межпланетное пространство. Как одиноко, холодно и безнадежно!
Распахнулась дверь. С криком и ругательствами вошли несколько унтеров.
Я назвал мою фамилию и положение в армии, как успел обдумать это в своем уединении.
— Жид? — с остервенелой злобой бросил мне один полячок.
— Нет.
— А кто есть, пся кревь?
— Татарин, — сказал я после минутного раздумья, быстро учтя некоторые органические особенности, роднящие мусульман с евреями. Внезапный переход в мусульманство не раз оказывал мне впоследствии большую помощь. Там, где поляк забивал на смерть еврея, он мог под добрую руку избить человека другой национальности только до полусмерти.
— У, мусульманская морда, — произнес старший с несколько меньшей экспрессией, размахивая своими кулачищами.
— Жид проклятый, — послышался его жирный баритон по соседству со мной: он дошел до еврея-красноармейца.
Хрястнуло несколько ударов.
— Вправду, не жид? — вернулся ко мне мой «господин и повелитель», недоверчиво разглядывая мою физиономию.
— Татарин, — повторил я снова.
— Пся кревь, набески очи, — сказал в раздумье поляк и, махнув рукой, прошел дальше.
После краткого знакомства с нами нас послали чистить отхожие места. Тут же стояли несколько польских солдат и, мило подшучивая, покалывали штыками того или иного товарища, не обнаруживавшего достаточного рвения.
Потом, подгоняемые пинками и прикладами, мы опять поднялись к себе наверх. Там нас заперли на ночь, бросив предварительно по куску хлеба. И мы ели хлеб — сказать ли? — немытыми руками.
Я заикнулся было о том, как бы помыться.
— Мыть? Здыхай, пся кревь...
Ударом кулака унтер бросил меня на пол. Я бил руками о стену, выворачивал ступни ног, чтобы хоть как-нибудь очистить их.
В эту ночь я почти не спал. Забудусь на минуту сном — и уже в горло лезет жесткий, удушающий истерический клубок.
На следующий день нас не посылали «на работу» и не кормили. По нескольку раз в день заходили польские офицерики, шныряли по комнате, выспрашивали. В результате 6 наиболее подозрительных — и я в том числе — были отведены в другую комнату и оставлены там под усиленным караулом: один часовой стоял в коридоре, другой у двери в самом помещении. Посреди дня вошел наружный часовой, пошептался со своим товарищем и швырнул мне небольшую корзиночку с белым хлебом и куском колбасы. «Эй, старый» — крикнул он мне, указывая на окна. Недоумевая, я подошел к окну и увидел далеко внизу, за оградой, две фигурки. Нина и Оля — дочь квартирной хозяйки и ее подруга — узнали, оказывается, каким-то чудом, где я нахожусь, и принесли мне передачу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});