Сергей Аверинцев - Сергей Сергеевич Аверинцев
309
не тем, существуют они или нет, а тем, достойно ли и насколько достойно они живут». Он согласился с моим замечанием о мужицком у вл. Антония и об окружающих его силах и соблазнах. Взгляд владыки поразил его трагичностью. Аверинцев долго рассказывал о матери. Она обидчива и подозрительна, неспособна «играть в чужие игры», неспособна радоваться случающемуся; ее сны всегда только к плохому; ее как будто волнует успех сына, но на второй же день после защиты его диссертация была забыта и старые упреки продолжались.
Его лицо поразительно изменчиво. Как спокойный уютный кот, он изредка меняет выражение лица и положение тела, и из нового — снова говорит. Говорит он плавно и много, очень основательно. Так он недоумевал по поводу выступления Максимова[2] перед христианскими социалистами: христианские социалисты ведь баварская партия; если бы я прожил лет 20 в Баварии, у меня, наверное, были бы какие-то суждения о Шмидте и прочем, Максимов же похож на человека, который пришел с холода в уютную натопленную комнату, и ему показалось, что все здесь великие социалисты. Странно, что Максимов идет в политику, не обладая необходимыми для политика качествами, ну например самоуважением. Быт округляется у Сергея Сергеевича в миф, всё приобретает в рассказе очертания притчи.
7.1.1975. 4 часа плотной, но увы, после бытовой мифологии Аверинцев слишком суматошной и легковесной болтовни. И недаром два раза на одну секунду — ровно и только на одну секунду — над нами повисала вдруг душная тишина.
14.2.1975. Пиама сияла здоровьем и живостью; Давыдов похож на породистую гончую, так он жив и въедлив. Я, бедный житель пригорода, не мог поспеть за полетом разговора, точнее сказать, перепалки. Расспросили Ренату о Палиевском и обсуждении его книги, на котором выступала Ира. Что-то лицо человека всё же должно говорить, сказал Аверинцев; и я думаю что полное несоответствие (русофильского) образа, который публично выставляет Палиевский, и его крайне американизированного бизнесменского облика, что-то да должно значить. В суждении, что здесь мы имеем человека, который лишь выучил некие правила игры и, оставаясь совершенно
310
холодным, находит удовольствие просто в произведении какого-то действия вовне, Аверинцев совпал с Давыдовым, который разве что грубее высказал тот же приговор о пустоте. Давыдов вообще очень ясен и резок; но он растерян где-то, и завязываемые им на поверхности нити никак не сплетаются в глубине. Он как ловкий адвокат забрасывает мыслимого противника бойкими доводами; но почему-то ни влиять на решение судьи, ни тем более сам становиться судьей никак не хочет. Кажется, другое дело столь же яркая, жесткая и живая, но широко ищущая и открытая и как-то страдающая Пиама.
Аверинцев это ровный, светлый напор гибкого ума. Каждое его слово хочется запоминать, записывать; он неизменно удивляет этим большим даром размеренного невсполошенного потока мысли. Он пренебрежительно отозвался о так называемом русском структурализме («ну в самом деле, о какой научности можно говорить у Комы Иванова?»), который есть просто магизм (каббалистика, вспомнил я Рождественского о Шаумяне), колдовство, попытки построить язык, на котором невозможно лгать, «как если бы на языке, на котором невозможно лгать, неизбежно было говорить только правду». На мое напоминание о Зализняке он не ответил, как вообще часто не отвечает на внешние вопросы, когда еще не исчерпал себя внутренний ход мысли. Неопределимое Woge ритма, размеренности, музыки накладывается у него на подручный moice'f^evov, который всегда заново и в меру ума говорящего переосмысляется, т.е. как бы вновь творится. Аверинцев называет этот неисчерпаемый исток молчанием; молчание нужно, чтобы зерно мысли вызрело, и оно же хранит в себе главный, сплошной, неуничтожимый смысл. И такое молчание он ставит в средоточие русского бытия; так молчат старушки, глядя на разрушение храма Христа Спасителя, и это их молчание неизмеримо сильнее чем если бы они организовались для борьбы. В самом деле, взявший меч от меча и погибнет, и не в каком-нибудь переносном, а в прямом смысле; партия противопоставится другой партии, и тогда несомненно на месте разрушенного храма что-нибудь возникнет (а так — лужа ведь, swimming-pool!). В русском молчании Аверинцев видит женскость национального характера; молчит он и сам, когда к нему приступает Кисунько со своими благоглупостями.
Когда заговаривает Аверинцев, можно бояться, что выйдет слишком длинновато и округло, но и можно рассчитывать, что все
311
будет серьезно, надежно, глубоко, а главное — не односторонне, без провокации, без вызова, без той нервности, которая сопровождает неуверенность мысли[3]. Так было и когда он после наших рассказов о встрече с Бёллем заговорил о нем. Верно, критично и для Бёлля не обидно сказать, что, охраняемый от заблуждений сам лично чистотой своего сердца, он неправ, когда чуть ли не одобряет грязь, якобы спасающую от ханжества; и что в стремлении снять все перегородки, обезличить различия он готов снести и стены собственного дома.
10.3.1975. Смерть Бахтина (вечером 7 марта, уже без сознания). С Аверинцевым до Вишняковского переулка. Растерянность, наивность. Его взгляд во время службы. Его почерк в сравнении с почерком Михайлова, у которого страница выглядит как компактное целое. Интонация. О времени: ну ведь дьявольская же неопределенность. Старое всё отходит. Ночи он иногда проводит в страхе и ужасе, беспричинном, радостном. Суд сейчас творится над каждым. Тишина обманчива. По дороге оттуда — о смирении. Bene vivit qui bene latuit.
13.3.1975. Интерес властей к нашей философии возрос ввиду поднявшейся ее значимости; она стала котироваться благодаря Мамардашвили, Пятигорскому, Аверинцеву, 5-му тому Ренатиной «Энциклопедии». Заметив это и естественно решив использовать ее нарастающее влияние, власти упорядочивают и даже расширяют деятельность заинтересовавшей их области. Но выходит так, что для этого упорядочения им в первую очередь почему-то нужно как раз выгнать Мамардашвили из редакции «Вопросов философии», довести до отъезда Пятигорского, умерить самостоятельность Аверинцева, не давать Ренате работать как и где она хочет и может. Происходит нечто подобное колонизации Арбата военной и партийной верхушкой, которая переселяется туда ради арбатского интеллигентного престижа, но интеллигенцию при этом всю оттуда вымещает.
4.4.1975. «Вся Москва» вспоминает Бахтина. После Иванова, Пинского, Дорогова, Кожинова, преподавателя из Саранска Саша Гуревич дает слово Аверинцеву. Жизнь следует не поэтике, а аллего-
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});