Дан Сегре - Мемуары везучего еврея. Итальянская история
Маленький белый гроб стоял бы посреди отцовской библиотеки, превращенной по этому случаю в похоронный зал. Раввин, прибывший из Турина, стоял бы там в своей шестиугольной церемониальной шапке напротив монахинь из Сан-Венсана, сестер местной больницы, молящихся за спасение моей души, в их широкополых крахмальных чепцах и с четками в руках. Меня отвезли бы на кладбище в катафалке, запряженном парой, а то и четверкой лошадей с белым плюмажем на головах и расшитыми попонами, как на картинах Паоло Учелло[2]. Толпа народу рыданиями сопровождала бы похоронные дроги. Наша верная служанка Анетта была бы там, одетая в черное платье и белую шляпу, повариха Чечилия стояла бы с подносом шоколадного печенья, которое она пекла для маминых четверговых чайных вечеров. Кучер Виджу надел бы шляпу, украшенную фазаньим пером, и были бы еще две собаки колли, большущий кот, мои оловянные солдатики, а вся семья, разумеется, плакала бы вокруг меня.
Их горе меня не тронуло. Даже абстрагируясь от подобных снов, я всегда задавал себе вопрос: что на самом деле означает разделять чужое горе? Случаи, когда люди искренне солидаризируются с чувствами других людей, редки. В конце концов, вросший ноготь причиняет большую боль, чем смерть тысячи китайцев; мы живем в мире, где разделяем нашу «глубокую скорбь» или «большую радость» с людьми, находящимися на расстоянии, посредством телеграмм, которые обходятся дешевле, если пользоваться специальным кодом. Похоже, что никто не учится на горе других и только изредка учится на своем собственном. Только в собачьем взгляде доверия и любви или в глазах раненого животного, полных страха, можно уловить мимолетное мгновение мировой боли.
Годами я сочувствовал этому предмету мебели, раненному вместо меня. Не хочу сказать, что serre-papiers принял на себя мою боль, но часто я думал, что тот выстрел установил особую связь между нами, что этот старый секретер из полированного дуба обладал странной жизненной силой, как бы заключая в себе частицу моей судьбы. Маленькая аккуратная круглая дырка, скромная и сдержанная, никак не ожидаемая оказаться на передней панели, годами подмигивала мне. Она, еще задолго до того, как мне это нагадала цыганка, убедила меня в том, что я родился под счастливой звездой. Не той звездой, которая обещает большую славу, богатство и успех в обществе, но маленькой звездочкой, полной сверкающей жизни, звездочкой, что до сих пор дает мне мужество во все чаще приходящие моменты сомнений и грусти.
Однажды в конце пятидесятых годов я сопровождал алжирского султана в Назарет. Согласно его визитной карточке, он был прямым потомком халифа Абу Бакра и хотел посетить ложу Кларисского монастыря. Здесь виконт Фуко, осененный высшей благодатью, готовился к миссии обращения арабов Сахары, где и был потом убит дедом моего султана. Монахини ордена отца Фуко, превратившие ложу в свой маленький монастырь, встретили моего спутника с энтузиазмом, причитающимся тем, кто явно является частью божественного промысла.
Тихо беседуя, мы сидели на низких стульях с сиденьями из камышового тростника в большой чистой и опрятной комнате, где пахло свежевыстиранным бельем, а окна с обеих сторон выходили в укромный тенистый сад. Порывы ветра доносили запахи цветущих апельсиновых деревьев, пока мы обменивались отшлифованными, как четки, вежливыми фразами и конспиративными улыбками, полными истощившейся ненависти и состарившегося тщеславия. Различия между нашими религиями, политикой и культурой остались за стенами монастыря. Все, что доносилось до нас, — это приглушенный шум уличного движения, волны цветочных ароматов и запах бараньего жира, капающего на горящие угли.
История утратила свои масштабы. Наша беседа почти естественно повернула свое направление к теме смерти. Султан говорил о том, что жизнь состоит из всплесков энергии, постоянно борющейся со смертью. Существовать, по его мнению, значит — быть светом, дольше или короче мерцающим в непроглядной тьме инерции материи. Потомок того Абу Бакра, которому французы в какой-то момент хотели передать контроль над французской Сахарой, говорил в этом месте мира и веры, столь отдаленном от моего городка в Пьемонте, в той же манере, как и мой отец говорил со мной — в первый и последний раз — о своей душе за две недели до смерти.
Мы с отцом смотрели вниз с вершины нашего расположенного на террасе сада на мягкую и зеленую долину, спускающуюся к реке Танаро. Слева от нас — дома Сан-Дефенденте, словно караван красно-коричневых крыш и бело-желтых стен, змеились над виноградниками, уже по-осеннему одетыми в красное. Деревенские дома и дворы по-прежнему стояли в том же порядке, пока еще не измененном новым, недисциплинированным стилем жизни, с которым крестьянам пришлось иметь дело. С вершин холмов дома смотрели на посадки, до сих пор растущие в свое обычное, установленное веками время. Но там и сям можно было увидеть признаки перемен. Люди, которые еще вчера зависели от прихотей засух и града, теперь крушили землю тракторами, опрыскивали поля с маленьких самолетов и обманывали местный климат импортированными соснами и осинами. Здесь тоже, как и в Леванте, можно было почувствовать глубокие раны, которые современность открывала на теле старой системы культур. Тем не менее тогда, в конце пятидесятых годов, долина все еще показывала свое лицо, каким я его знал с детства, а также лицо моего отца.
Поверх полей были разбросаны кусты орешника и несколько рядов стройных тополей, помахивающих небу верхушками; здесь были фруктовые сады, уже принесшие к тому моменту свой урожай персиков, фиг и абрикосов. Земля, утомившаяся после тяжелого летнего труда, лежала обессиленной, как женское тело, отдыхающее после акта любви. Сверчки верещали, подчеркивая глубокую тишину, и птицы метались, как стрелы, с дерева на дерево, чтобы утолить жажду. Пахло сеном, сохнущим на лугах. Несобранные гроздья винограда подгнивали под жужжание ос в тени тронутых медью листьев виноградника.
Казалось, что природа отовсюду посылает нам свой прощальный привет. Было еще тепло, но отец чувствовал, что холод охватывает его тело. Он спокойно объяснил мне, что ощущение смерти распространяется по нему, и был удивлен тем, что не чувствовал никакого страха. Он сказал, что у него создалось впечатление, будто кости, сухожилия и мышцы, до сих пор державшие его прямо, несмотря на его годы, более не принадлежали ему и жизнь уходила из его тела, как мерцающие огни покидают догорающие угли. Раньше или позже, сказал он, эти угли превратятся в ничто и пламя его души поднимется в родовых муках туда, откуда оно пришло.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});