Шестьдесят пять лет в театре - Карл Федорович Вальц
По возможности я старался, не задевать самолюбие тех лиц, о которых я упоминаю в своих записках, но все же если кому либо покажется, что я как нибудь не так сказал что либо, пускай они простят мне и не заподозрят в предвзятости. Артисты, — а я главным образом о них и пишу, — в общем хорошие люди и все они любят свое искусство, а потому я уверен, что всякое искреннее слово об искусстве не способно обидеть или оскорбить их.
Свои воспоминания я заканчиваю падением царского режима, так как события нашей Великой Революции настолько всем памятны и неизгладимы, что рассказывать о них, как о прошлом, еще не наступило время.
Приступая к своему рассказу, еще раз прошу читателей не судить меня строго и не упускать из вида, что я никогда не готовился к литературной карьере.
К. Вальц
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Родился я в 1846 году в С.-Петербурге. Отец мой, Федор Карлович Вальц[1], занимавший в то время должность главного машиниста Мариинского театра, был человек, достигший всего исключительно благодаря собственному уму, настойчивости и труду. Не лишенный музыкальных способностей, недурной композитор мелких пьес для оркестра и рояля, он начал свою артистическую карьеру капельмейстером крепостного оркестра, принадлежавшего кому то из крупных российских вельмож, фамилию коего я сейчас не припоминаю. Ревностно любя театральное искусство и вникая во все мелочи его механизма, он больше всего пристрастился к сцене и декорациям. Не будучи по образованию художником и желая работать на сцене, он избрал специальность машиниста-механика и столь успешно работал в этой области, что удостоился приглашения на первую сцену России.
В семейной жизни он был человек строгих правил, вдумчивый, серьезно смотревший на жизнь. Круг его знакомств неизменно ограничивался людьми не лишенными образования, у которых было чему поучиться. Этой его особенностью объясняется то обстоятельство, что в нашем доме бывали преимущественно драматические актеры, хотя отец и служил в среде оперных и балетных артистов. Смутно помню у нас в квартире на товарищеских вечеринках фигуру молодого красавца В. В. Самойлова[2] и еще каких то актеров из Александрийского театра.
Мне было семь лет, когда однажды отец возвратился домой с расстроенным лицом и сообщил, что в Москве произошло большое несчастье — сгорел Большой Петровский театр[3]. Театральный мир Петербурга был тогда сильно потрясен этим известием, только и разговоров было, что о пожаре.
Обсуждая причины возникновения огня, рассказывали самые необычайные басни. Впоследствии мне лично приходилось расспрашивать в Москве о причинах пожара. Точно установить ничего не удалось, но наиболее основательной из всех догадок было предположение, правда, оставшееся без всяких доказательств, что какой то рабочий поденщик из тех, которые в случаях особо сложных постановок нанимаются в театр на подмогу постоянным рабочим, в нетрезвом виде завалился спать между декорациями, а проснувшись ночью, закурил и заронил огонь.
Но повторяю, что это предположение лишь наиболее основательное из неосновательных.
В конце следующего года после пожара Большого Петровского театра, отец мой получил приглашение от дирекции переселиться в Москву и заняться там постройкой и оборудованием новой сцены в воздвигающемся Большом театре. Отец принял приглашение и в 1854 году мы перебрались в Москву, поселившись где то на Тверском бульваре. Мне шел тогда девятый год.
Как я уже говорил, отец мой в театре наиболее интересовался декорационным отделом. Повидимому, под влиянием именно этой своей страсти, он лелеял мысль видеть меня когда нибудь декоратором, почему и решил уже давно дать мне специально художественно-театральное образование.
По переселении в Москву отец нашел, что время для этого настало, и объявил мне, что отправляет меня за границу, в Дрезден, где я должен буду получить общее образование и воспитание в Английском пансионе, а специально-декоративное у хорошего знакомого отца, профессора живописи королевского оперного театра Отто Рама и профессора королевских берлинских театров Гроппиуса.
В начале 1855 года наш отъезд состоялся. Я ехал не один: меня сопровождала мать, сестра и служитель. До Варшавы мы передвигались на перекладных лошадях. Смутно вспоминаю долгие дни пути, маленькие почтовые станции, где перекладывали нам лошадей, а служитель наш бегал в это время за горячей водой для чая, за булками и за прочей снедью. От Варшавы мы покатили уже по железной дороге; само собою разумеется, что шикарные поезда того времени по скорости хода и по удобствам во многом уступали самой захудалой одноколейке наиболее захудалого уезда современного СССР.
Новые впечатления, сразу меня охватившие, были столь разнообразны и многочисленны, что абсолютно передались в моей памяти, так что я ничего не могу припомнить отчетливо.
В Дрездене жизнь моя потекла тихо и покойно, мало чем отличаясь от петербургской, так как фактически я лишь изменил свое географическое местопребывание, оставаясь в кругу тех же людей. Мать и сестра жили здесь же. Я усердно занимался в пансионе и учился декорационной живописи у профессора Рама. Рам был истый немец, аккуратный и исполнительный, относившийся к своим обязанностям с полным сознанием своего достоинства.
Ко мне он питал особенные чувства, благодаря его знакомству с моим отцом, но подобное покровительство не мешало ему оставаться требовательным учителем. Он давал мне точные задания, которые я и должен был так же точно выполнять. Порой мне приходилось по нескольку раз переписывать то или иное полотно, которыми учитель оставался недоволен. К самостоятельной работе я вовсе не допускался.
После того, как я проработал некоторое время у Рама в Дрездене, мне пришлось, по желанию отца, отправиться для усовершенствования в мастерстве к Гроппиусу в Берлин. Гроппиус считался в то время мировой величиной и дело у него было поставлено на соответствующую ногу. Громадные мастерские, масса помощников и подручных художников, огромные полотна декораций, которые одновременно писались дли многих сцен Европы — все это было развернуто в таких масштабах, которых впоследствии мне уже нигде не приходилось видеть. Само собой разумеется, что ни о какой педагогической работе индивидуально со мной и речи быть не могло, и я был больше предоставлен самому себе, чем кому либо. Наблюдая за всем происходящим вокруг, я как бы получал последний лоск, для того, чтобы впоследствии с достоинством принять звание декоратора. За эти два года заграничной жизни я успел усвоить самые необходимые основные правила декорационной живописи. Наконец отец мой решил, что я достаточно научился, и выписал нас обратно в Москву.
Мы прибыли в первопрестольную через несколько месяцев после открытия Большого театра[4]. Мне тогда шел одиннадцатый год. После