Евгений Бунимович - Девятый класс. Вторая школа
Вскоре Галина Борисовна уехала на работу в дружественную Африку. Снова я увидел ее в вестибюле школы пару лет спустя и чуть не кубарем рванул вниз по лестнице. Она мельком приветливо посмотрела на меня, сказала: «Как ты похорошел!» — и продолжила разговор с коллегой.
Мне было тогда лет двенадцать (может, тринадцать). От такого поворота я остолбенел, на ватных ногах направился к зеркалу, что висело у входа в раздевалку. Попробовал посмотреть на себя какими-то иными глазами, но ничего нового не обнаружил. На меня глядел ошалелый отрок в школьной бесформенной форме мышиного цвета.
Примерно к тому же времени относится воспоминание о том, как мы в школьном сортире, как положено, мерялись пиписьками. Самая убедительная оказалась у тощего одноклассника, в шеренге на физкультуре стоявшего последним. Это озадачило.
На этом месте закроем опасную тему полового созревания (временно) и обратимся к моменту перехода во Вторую школу.
Тут своя история. Когда после 7-го класса я получил грамоту на городской олимпиаде по математике, а следом за ней — письма из математических школ с приглашением поступать туда без экзаменов и собеседований, родители призадумались. Навели справки. Решили сдать меня во Вторую матшколу — она считалась лучшей в Москве.
Летом мы весело и безмятежно стояли под Москвой школьным палаточным лагерем. Туда родители и приехали за мной — пусть и без конкурса, но надо было обозначиться в новой школе в определенный день, чтоб меня зачислили.
Уходить из французской спецшколы, где мне было совсем неплохо, где в классе была тесная компания, не хотелось. Когда папа с мамой приехали за мной, чтоб отвезти в эту чертову Вторую школу, я не нашел ничего умнее, как спрятаться в лесу, проявив необычное для себя радикальное упрямство.
Родители, видимо, всерьез перепугались. Через верных моих приятелей передали заверения, что никуда меня не повезут. Но чтоб я немедленно выходил.
Сошлись на компромиссе: я остаюсь в своей французской, но буду раз в неделю ездить в вечернюю матшколу (она работала как раз при Второй).
Туда я исправно и даже охотно ездил потом весь год. Занятия в вечерней школе вели студенты, и это было совсем не похоже на тоскливое мычание Анны Федоровны. Да и направлялся я туда не один, а с одноклассницей Ленкой Захарьиной, которая, судя по всему, мне тогда весьма нравилась.
Через год, после экзаменов восьмого класса, тесная компания во французской школе стала распадаться — кто-то собрался уходить, а взбалмошную Галку, центр и мотор всей нашей команды, вообще грозили оставить на второй год…
В общем, мы с Ленкой решили переходить во Вторую школу.
Феликс
К моменту перехода во Вторую школу как с классической литературой в целом, так и со школьными уроками литературы в частности для меня все было предельно ясно — это не имело ко мне ровно никакого отношения.
Удобно расположившись на последней парте, приготовился я мирно продремать оставшиеся два года среди лишних людей, лучей света в темном царстве и прочей хрестоматийной лабуды — и написать затем требуемое выпускное сочинение.
Учитель литературы сперва заинтересовал меня разве что тем, что много курил, причем не как все, а через забавную трубочку.
«Мундштук», — со знанием дела диагностировал более эрудированный одноклассник Ян. Так вот, этот чудак с мундштуком на одном из первых уроков стал зачем-то читать вслух занудную сцену объяснения в любви из тургеневского «Накануне»:
Она приняла руки, взглянула на него и упала к нему на грудь… Он окружал своими крепкими объятиями эту молодую, отдавшуюся ему жизнь… никогда еще не изведанные слезы навернулись на его глаза…
ты пойдешь за мной всюду? — Всюду, на край земли…
Сердце, его ли, ее ли, так сладостно билось и таяло…
И так далее.
— Ну как? Нравится?
Мы пришли из самых разных школ одинаково опытными советскими девятиклассниками, и нас голыми руками взять было не просто.
— Да, очень. Это же Тургенев! — отвечали законченные пятнадцатилетние лицемеры.
— А тебе тоже нравится?
— Нравится.
— А тебе?
— Конечно, это же русская классика!
— А тебе?
Кто-то, не устояв перед напором учителя, с перепугу повысил градус:
— Это гениально!
Кто-то на всякий случай вставил про великий и могучий. Так учитель добрался и до последней парты, то бишь до меня:
— А тебе?
Настойчивость настораживала. Чего он хочет, этот жилистый, рыжий, всклокоченный мужик? Чего мусолит? Получил ответ про гениальную русскую классику — все, погнал дальше.
Я впервые внимательно взглянул в выпученные сквозь толстые стекла очков глаза человека с литературной фамилией Раскольников. Неужели его интересует, что я на самом деле об этом думаю?
Я встал и сказал:
— Если честно, сам я в любви еще ни разу не объяснялся. Но, по-моему, это делается не так.
Класс загоготал, учитель вместе со всеми. Он заговорил о вымученности языка, надуманности эпизода. Прочитал совсем другой, действительно классно написанный кусок из того же романа.
Это было невероятно. Не то, разумеется, что классик, портрет которого висел тут же, мог писать так себе, не ахти. К девятому классу это уже не было для меня открытием.
Невероятно, что об этом можно было говорить — в школе, в классе, на уроке. И даже имело смысл говорить. Говорить о том, что думаешь.
Мы едва ли не целый год занимались на уроках «Войной и миром». Сцена за сценой, том за томом. Мы отчасти даже бредили героями Толстого, вечерами подолгу висели на телефонах по довольно странному поводу — пытались проникнуть в мысли, чувства, отношения Наташи, Андрея, Пьера…
А тут еще в наш класс пришла новенькая, и как раз Наташа. Наши литературные разговоры стали приобретать рискованный крен.
— А как же остальная школьная программа? Как вы все успеете? — робко поинтересовалась мама на родительском собрании (ей бы уже о другом беспокоиться).
Феликс, которого наверняка спрашивали об этом не в первый раз, величественно ответил:
— Если они разберутся в «Войне и мире», то разберутся и во всем остальном…
Под «всем остальным» Раскольников подразумевал литературу. Она была для него и всем и остальным.
Как-то уже перед выпуском Феликс посоветовал прочесть только появившуюся в «Новом мире» повесть Василя Быкова «Сотников» про белорусских партизан. Там главный герой в предсмертных обстоятельствах говорит напарнику: «Не лезь в дерьмо — не отмоешься». Почему-то именно эта простая (даже слишком) формула как заноза застряла в голове. И до сего дня помогает делать однозначный выбор в сложных (даже слишком) жизненных обстоятельствах.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});