Светлана Аллилуева – Пастернаку. «Я перешагнула мой Рубикон» - Рафаэль Абрамович Гругман
Моя Катенька, кровиночка моя, рябиночка моя стройная, вишенка моя сладкая, что же я с тобой сделала?! Как я оставила тебя одну, свет мой, как ты плачешь там теперь, а ведь ты у меня крепкая и не любишь быть плаксой, амазоночка моя бесстрашная.
Что же я с тобой сделала, ведь не увижу тебя долго, своими руками отдала тебя – как Лара отдала свою кровную, любимую Таню… Да, ведь у Лары была ещё дочка Катенька, от мужа её нелюбимого, но какая нам, женщинам, разница, мы любим своих детей, потому что мы их родили…
Ах, да ведь это моего второго мужа, нелюбимого, звали Юрий Андреевич (Жданов. – Р.Г.), и был некрасив, но умён, по холодному умён, как машина, вроде этого механического комиссара Антинова, со схемой внутри вместо сердца… Как они похожи! И так же одинаково крутились на одном месте, как колёсики в механизме, все их революционные идеи и фразы…
Все лица мешаются, ничего не могу понять сквозь слёзы, почему одинаковые имена, неужели мало других русских имён?
Милый, милый Юрий Андреевич, тихий умный доктор, чьё имя – от Жизни, от всего живого, «живаго» – по-славянски… Милая, тихая умница, сколько таких в России! Эта чистота духа, и благородное сердце, и глубочайшее сознание своего долга, и работа, работа всю жизнь… Как наш великий Чехов, доктор и художник в одном лице, знающий и любивший Жизнь без украшений, как знают и любят её естествоиспытатели и астрономы…
Как страдал этот умный, трудолюбивый человек от пустопорожних слов, не соединённых с реальным положением вещей! Как изнемогал он от болтовни партизанского командира Ливерия, от его ночных философствований о «заре новой жизни», когда доктора ждали раненые, когда кругом кровь и смерть и все уже потеряли рассудок от крови и забыли, кто свои, кто чужие… Как понимал и как любил он точность и наполненность слова, идущего от сердца, от натуры, от правды, слова, исполненного мысли и чувства. Поэтому так сладостно входили в его душу заговоры и песни бабы-знахарки, в которых пели птицы, деревья и травы, и ему слышался голос Лары, и он видел себя маленьким на опушке леса. И ему, кроткому и тихому, хотелось убить Ливерия за бессмысленность его слов, мешавших людям спать и работать.
Да, он владел сам словом, как волшебник, он писал стихи, он лечил людей, он любил полноту здоровой будничной жизни и не гнушался никакой чёрной работы – истинный аристократ духа, труженик, работник на благо людей. И он не смог приложить своих сил в обществе, требовавшем от него буквы, а не дела, бумажек, а не самозабвенного творчества. И неслучайно, что такой человек оказался отринутым и начал медленно опускаться на дно.
Как он стоял в дверях дворницкой с этими вёдрами в руках и извинялся перед бывшим своим дворником, а ныне полноправным гражданином, уже набравшимся хамства от сознания своей силы. А доктор носил и носил воду для стирки в свою комнату и каждый раз просил прощения, что наследил тут…
Опять лица наплывают на лица. Кого он мне напомнил с этими вёдрами в руках?
Почему ты стоишь у меня перед глазами, Андрюша[1], босой, с вёдрами холодной воды в руках, нечесаный, оборванный, мученик мой бедный… Никогда я не видела тебя с вёдрами в руках, но, может быть, там, где ты сейчас, ты таскаешь воду и видишься мне таким… И почему-то похожа на эту дворницкую твоя страшная коммунальная московская квартира в Хлебном переулке с подвалом, где ты писал, вместо кабинета… И совсем как бывший дворник Маркел, такие же бывшие дворники рявкают теперь на твою жену и на Егорушку, да и тебя самого, наверное, там, где ты сейчас. А ты только переминаешься босыми ногами и молчишь… Такой ты был всегда тихий, Андрюша, и не блистал красотой тоже, но сколько было в тебе упрямого мужества и отваги, чтобы оставаться самим собой, чтобы быть честным перед собственной совестью. Потому что ведь и писал ты свои рассказы и повести, для того чтобы хоть бы втайне от других говорить то, что думаешь, и оставаться честным перед самим собой – перед Богом.
Не знаю уже долго, что с тобой сейчас, здоров ли ты, что тебе ещё уготовила твоя доля. И долго ли ещё будут Майя (Маша Розанова, жена Андрея Синявского. – Р.Г.) и Егорушка ждать тебя, и увидит ли тебя наконец маленький твой сын…
О, мученики русского слова, ничего не изменилось со времён Радищева и декабристов… По-прежнему жандармам и полиции доверено быть первыми критиками художественного слова. Разве что только за остроту гротеска не судили ни Гоголя, ни Щедрина в царской России и безнаказанно издевались над нелепостями русской жизни, а теперь – под суд за метафоры, за эпитеты, за гиперболы – в лагеря!
Нет сил вынести всё это, милый доктор, милый Борис Леонидович, нет сил смотреть на всё это, – люди всей земли, – и вот почему я здесь, а не там, в России. Доколе же там будет, доктор, доколе же это всё?..
Доктор Чехов… Доктор Сперанский… Доктор Виноградов… Доктор Плетнёв… Ах, Господи, тоже были мученики, ни за что… Доктор Кауфман… Доктор Дадиани… Доктор Морозов…
(Академик Виноградов, лечащий врач Сталина, арестован по «делу врачей» в ноябре 1952-го, освобождён и реабилитирован 4 апреля 1953-го; профессор Плетнёв, врач-терапевт, арестован в 1937-м по делу антисоветского правотроцкистского блока, расстрелян в 1941-м; Кауфман, главврач еврейской больницы в Харбине, арестован в 1945-м, освобождён и реабилитирован в сентябре 1956-го. Доктор Морозов – Иосиф Григорьевич Аллилуев, фамилия при рождении Морозов, кардиолог, доктор медицинских наук, сын Светланы Аллилуевой от первого брака с Григорием Морозовым. – Р.Г.)
Опять путаются лица… Доктор Морозов… Ах, да ведь это мой сын будет доктором через два года, как были и его дед и прадед. Какое счастье, сыночек, что и ты будешь доктор, что не пустопорожняя болтовня станет предметом твоей работы и усилий.
Деточка моя, тебе надо быть сильным, надо, ты обязан, ради Леночки, ради Кати. Не надо отчаиваться, мы не навеки расстаёмся. Ты чуткий мальчик, ты будешь страдать от косых взглядов недоброжелателей, но будь выше этого! У тебя будет больше друзей, чем ты предполагаешь, и даже кто осудит меня, придут, чтобы помочь тебе и всем вам, мои