Марина Раскова - Записки штурмана
Мою мать назначили заведующей учебно-воспитательной и хозяйственной частью интерната. С самого начала ей пришлось возглавить борьбу против учителей-саботажников. Много она положила сил, прежде чем удалось разогнать их и установить в детском доме советские порядки.
Мы с братом жили в детдоме вместе с другими детьми. Я была озорной девочкой, и даже мальчики меня никогда не обижали.
Дети сами ходили в подвал, на склад — за хлебом для всего класса. Охотнее всего посылали меня. Знали, что маленькая и увертливая девочка наверняка проберется вперед всех и получит много горбушек. А за горбушками мы особенно охотились: в них больше хлеба и они вкуснее. Борьба за хлеб была отчаянная. Чтобы по дороге из подвала у меня старшие ребята не отобрали хлеб, со мной посылали охрану из сильных мальчиков.
Когда Наркомпрос с помощью новых учителей разгромил саботажников, в детдоме стало лучше. Появилась теплая одежда, стали лучше кормить. Были найдены спрятанные запасы продуктов, дров, в комнатах стало теплее.
Но я все же пострадала: отморозила себе руки. Кисти обеих рук опухли и покрылись волдырями. Вместе с другими больными детьми меня поместили в лазарет. Здесь было немножко лучше. По крайней мере тепло и кормили сытнее.
Вскоре после выздоровления меня отдали в Пушкинскую музыкальную школу.
Я с ранних лет проявляла способности к музыке, быстро схватывала и напевала мелодии, которые приходилось слышать дома. Когда меня привезли в музыкальную школу, мне было шесть лет. Заставили спеть, и очень удивились, когда я без единой ошибки, громко, никого не стесняясь, спела романс Чайковского «Ах, уймись ты, буря». Меня приняли, и я стала два раза в неделю посещать музыкальную школу. Музыка давалась легко. Но гораздо больше музыки я полюбила теоретические предметы — музыкальный диктант и сольфеджио. И то и другое преподавала Гнесина, которой я обязана своими первыми музыкальными знаниями. Музыкальный диктант вырабатывал терпеливость и привычку к вдумчивой работе.
В 1919 году умер отец. Собираясь уезжать в деревню за продуктами, он отправился на Сухаревский рынок — починить сапоги у «холодного» сапожника, Здесь на него наехал мотоцикл. Три недели отец пролежал в Басманной больнице. Для матери это было очень тяжелое время. Мать не хотела возить нас часто к больному отцу, и мы с братом были в больнице только один раз, уже незадолго до его смерти. Помню большую палату и много народа в ней. Мы недолго здесь побыли и ушли. Но вскоре нам пришлось притти сюда снова — на похороны отца.
Похороны были суровые. Мать никогда не плакала при детях. Не плакала она и на этот раз. Нас, детей, усадили на катафалк, взрослые шли за гробом пешком до самого кладбища. Мы смотрели на маму. Она шла серьезная, со скорбным лицом, шла прямо, не сгибаясь. Мы видели, что мама не плачет, и тоже не плакали.
Все, что осталось от отца, — это были старый рояль, часы и одежда, находившаяся на нем. Одежду отца мама перешила брату. Потом, когда брат вырос, ее дали донашивать мне. Вообще в детские годы меня одевали, как мальчика. Я носила только юбочку, курточки же у меня всегда были мальчиковые, потому что приходилось донашивать одежду брата. Брат всегда должен был помнить, что после него эти же самые вещи придется еще долго носить и мне. Одевались мы всегда в старое, поношеное, перешитое. Мама, бывало, до поздних часов засиживалась над шитьем: пригоняла, пристрачивала наши незатейливые костюмы, стараясь придать им хоть мало-мальски приличный вид. Чтобы нас обувать, мама поступила на курсы сапожников и научилась шить обувь. Сначала она шила нам матерчатые башмаки, с подошвой из веревки, а потом достала где-то кусочки кожи. Шила по ночам, искалывая себе в кровь руки. Зато у нас были башмаки! Невесть какие красивые, но сколько материнской любви и заботы было вложено в них! Мать решила во что бы то ни стало, ценою каких угодно лишений вырастить своих детей здоровыми и крепкими. Она стойко охраняла и заботилась о нас, отказывая себе во всем ради детей.
После смерти отца мама получила назначение заведующей детской колонией в Марфино под Москвой.
В детской колонии жили сироты солдат, погибших на империалистической войне. До революции они воспитывались исключительно в религиозном духе. Среди ребят было немало головорезов, развращенных отвратительным воспитанием. Еще в 1920 году они аккуратно молились богу на иконки, которые были вделаны в стены. Легко представить, каких усилий стоило новым педагогам, пришедшим сюда вместе с моей матерью, выкорчевывать остатки дореволюционного воспитания.
Мама много работала. Мы, дети, были предоставлены самим себе. Я широко пользовалась свободой, бегала целыми днями по полям, играла с мальчиками — девочек в колонии не было. Музыка была заброшена, старый отцовский рояль остался в городе.
Брат в эту пору увлекался самолетами. Он строил самолеты из прутиков и глянцовитой белой бумаги. Забравшись на окно второго этажа, он выпускал свои модели в воздух, а я и еще несколько мальчиков должны были их подбирать и относить наверх. Но эта игра нисколько не способствовала моему интересу к авиации. В детстве я относилась к авиации совершенно равнодушно и никогда не мечтала стать летчицей. Брат гораздо больше меня занимался самолетами. Для меня же это были только игрушки.
Игрушек было мало, и мы из бумажек и картона мастерили их сами.
В Марфине я впервые в жизни очутилась среди природы. Здесь при нас сеяли, при нас же снимали урожай. Все это меня очень занимало. Было тепло, мы отдыхали от нетопленных московских комнат, еды хватало. Что еще нужно было восьмилетней девочке, уже вдоволь познавшей лишения, обычные для многих детей того времени?
Через год маму перевели в Москву. Она сама просила об этом для того, чтобы мы могли учиться в школе. В конце 1920 года мама получила ордер на комнату. Комната была довольно большая, отопить ее зимой было трудно, нехватало дров. Тогда мама купила небольшую железную печку — «буржуйку», но соседи не разрешали протянуть трубу в дымоход через их комнату, и мы вывели ее в форточку.
Первые мои «метеорологические» наблюдения носили довольно практический характер. Бывало, возвращаясь домой, мы с братом следили, откуда дует ветер. Если ветер был западный, — значит плохо, топить нельзя. Если ветер южный или, еще лучше, — восточный, — то печку можно было затопить и греться вволю.
Меня отдали в школу, во вторую группу. После школьных занятий я отправлялась в детский очаг, где работала мама, и здесь проводила время с детьми за рисованием, пением, занятиями в драматическом и хоровом кружках. В очаге я получала художественное воспитание. Через некоторое время я уже могла держать конкурсный экзамен в музыкальный техникум. Из пятидесяти двух детей, которые пришли на конкурс, приняли только двоих — меня и еще одну девочку. Пела я на конкурсе песню «Смело, братцы». Пела полным голосом, нисколько не смущаясь тем, что меня слушает много людей. Я хорошо знала ноты, этому еще с пяти лет меня обучил отец.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});