Ханна Кралль - Опередить Господа Бога
— Не мы ее назначили. Немцы. В Этот день должна была начаться ликвидация гетто. С арийской стороны нам сообщили, что немцы готовятся, уже окружили снаружи стены. Восемнадцатого вечером мы собрались у Анелевича, впятером, весь штаб. Я, наверно, был самый старший, мае исполнилось двадцать два года, Анелевич моложе на год, всем пятерым вместе было сто десять лет.
Говорили там уже мало. «Ну так что?» «Звонили из города», Анелевич берет на себя центральное гетто, заместители — Геллер и я — «Мастерские Тёббенса» и фабрику щеток. «Ну, до завтра» — разве что попрощались, чего никогда раньше не делали.
— Почему именно Анелевич возглавил штаб?
— Ему очень хотелось, вот мы его и выбрали. Ребяческие, конечно, амбиции, но парень он был толковый, начитанный, очень энергичный. До войны жил на Сольце. Его мать торговала рыбой; если не удавалось все продать, она посылала сына за красной краской и заставляла подкрашивать жабры, чтобы рыбины выглядели как свежие. Он был вечно голоден. Когда приехал к нам в первый раз и мы дали ему поесть, прикрывал тарелку рукой, чтоб не отобрали.
В нем было много юношеского задора, горячности, только он никогда прежде не видел «акции». Не видел, как грузят людей в вагоны на Умшлагплаце. А от такой штуки — когда на твоих глазах четыреста тысяч человек отправляют в газовые камеры — можно сломаться.
Девятнадцатого апреля мы не виделись. Встретились на следующий день. Перед нами был уже другой человек. Целина сказала мне: «Знаешь, это с ним случилось вчера. Сидел, твердил: мы все погибнем…» Один еще только раз оживился. Когда от аковцев[4] пришло сообщение ждать в северной части гетто. Мы толком не знали, в чем дело, да и ничего из этого не вышло, парня, который туда пошел, сожгли на Милой, мы слышали, как он целый день кричал; думаешь, это еще может на кого-нибудь произвести впечатление — один сожженный парень вдобавок к четыремстам тысячам сожженных раньше?
— Я думаю, один сожженный парень производит большее впечатление, чем четыреста тысяч, а четыреста тысяч — большее, чем шесть миллионов. Итак, вы не знали толком, в чем дело…
— Анелевич думал, подойдет подкрепление, а мы ему втолковывали: «Брось, там все простреливается, нам не прорваться».
Знаешь что?
Я считаю, в глубине души он верил в победу.
Конечно, никогда раньше он об этом не говорил. Наоборот. «Мы идем на смерть, — кричал, — другого пути нет погибнем с честью, ради истории…» в таких случаях ведь всегда говорят что-то ч этом роде. Но сейчас мне кажется, что он все время сохранял какую-то ребяческую надежду.
У него была девушка. Красивая такая, светлая, теплая. Мирой ее звали.
Седьмого мая он был с ней у нас, на Францисканской.
Восьмого мая, на Милой, он застрелил сперва ее, потом себя. Юрек Вильнер крикнул: «Погибнем вместе», Лютек Ротблат застрелил свою мать и сестру, потом уже все стали стрелять; когда мы туда продрались, живых оставалось всего несколько человек, восемьдесят покончили с собой. «Именно так и должно было случиться, — сказали нам потом. — Погиб народ, погибли его бойцы. Смерть — символ». Тебе небось тоже нравятся такие символы?
Была там с ними девушка. Рут. Она семь раз стреляла в себя, пока не попала. Очень красивая крупная девушка с персиковой кожей, но извела зазря шесть патронов.
На этом месте теперь сквер. Могильный холмик, камень, надпись. В хорошую погоду приходят матери с детьми или, вечером, парочки — на самом деле эта братская могила — тоже символическая, костей мы так и не собрали.
— У тебя было сорок бойцов. Вам ни разу не пришло в голову сделать то же самое?
— Ни разу. Напрасно они так поступили. Хотя это и прекрасный символ. Но ради символов не стоит жертвовать жизнью. Тут у меня сомнений не было. Во всяком случае — в течение всех двадцати дней. Я мог сам съездить по морде, если кто-нибудь из моих впадал в истерику. Вообще я тогда многое мог. Потерять пять человек в схватке и не испытывать угрызений совести. Лечь спать, когда немцы долбили отверстия в стене, чтобы нас подорвать, — я просто знал, что пока нам делать нечего. А вот когда они в двенадцать пошли обедать — тут мы быстро сделали все, что было нужно, чтоб прорваться. (Я не волновался — наверно, потому, что, собственно, ничего не могло случиться. Ни чего страшнее смерти, ведь о жизни вопрос никогда не стоял, всегда только смерти. Возможно, никакой трагедии вовсе и не было. Трагедия — это когда ты волен принять какое-нибудь решение когда что-то от тебя зависит, а там все было предрешено заранее. Сейчас, в больнице, на карту ставится жизнь — и всякий раз я должен принимать решение. Сейчас я волнуюсь гораздо больше.)
И еще я кое-что мог. Мог сказать парню, который попросил у меня адрес на арийской стороне: «Еще не время. Еще рано». Сташеком его звали… «Марек, — говорил он, — ведь ТАМ есть место, куда можно пойти…» Неужели надо было ему сказать, что такого места нет? Вот я и сказал: «Еще рано…»
— Из-за стены видно было что-нибудь на арийской стороне?
— Да. Стена доходила только до второго этажа. Уже с третьего видна была ТА улица. Мы видели карусель, людей, слышали музыку и ужасно боялись, что эта музыка заглушит нас и эти люди ничего не заметят, что вообще никто на свете не заметит — нас, борьбы, погибших… Что стена такая огромная — и ничего, никакие вести о нас никогда не просочатся наружу.
Но из Лондона передали, что Сикорский[5] наградил посмертно орденом Виртути Милитари[6] Михала Клепфиша. Того парня, который на нашем чердаке заслонил собой немецкий пулемет, чтобы мы могли прорваться. Инженер, двадцати с чем-то лет. Про таких говорят: на редкость удачный мальчик.
Благодаря ему мы отбили атаку — сразу после этого и пришли те трое с белым бантом. Парламентеры. Я стоял здесь. Вот тут, на этом месте, только ворота тогда были деревянные.
А бетонный столбик тот же, и барак, и, наверно, даже тополя те. Погоди, а почему, собственно, я всегда стоял с этой стороны? Ага, потому что с той стороны шла толпа. Вероятно, я боялся, как бы меня не прихватили.
Я был тогда рассыльным в больнице, и в этом заключалась моя работа: стоять у ворот на Умшлагплаце и выводить больных. Наши люди выискивали тех, кого нужно было спасти, а я их выводил под видом больных.
Я был беспощаден. Одна женщина умоляла, чтобы я вывел ее четырнадцатилетнюю дочь, но я мог взять только одного человека и взял Зосю, которая была нашей лучшей связной. Четыре раза ее выводил, и всякий раз ее хватали снова.
Как-то мимо меня гнали людей, у которых не было талонов на жизнь. Немцы раздали такие талоны, и тем, кто их получил, было обещано, что они останутся живы. Во всем гетто у людей тогда была одна-единственная цель: раздобыть талон. Но потом пришли и за теми, с талонами.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});