Портреты эпохи: Андрей Вознесенский, Владимир Высоцкий, Юрий Любимов, Андрей Тарковский, Андрей Кончаловский, Василий Аксенов… - Зоя Борисовна Богуславская
Андрей вышел на трибуну, взял в руки стакан воды, дежурно стоявший рядом, и произнес первую фразу: «Я, как и мой любимый учитель Маяковский, беспартийный…» Истошный крик, раздавшийся сзади, прервал его выступление. Позади поэта, тесно сомкнувшись вокруг генсека, сидело все политбюро: Шелепин, Козлов, Семичастный, Молотов и т. д. Ошеломленный поэт, не оборачиваясь, пытался что-то ответить, быть может, просто продолжить, но крик стоял непрерывный. «Вон, Вознесенский, вон из страны. Вы думаете… А я горжусь, что я член партии. Вы хотите какую-нибудь другую партию…» И тут он сказал ту ключевую фразу «кончилась оттепель, заморозки начались», которая остановила культурную жизнь в стране на несколько месяцев. Эти заморозки повлияли на все сферы жизни художественной интеллигенции.
На кинопленке видно – не оборачиваясь, поэт роняет стакан с водой, все еще пытаясь возразить. Меня всегда поражало, что, в отличие от многих людей, подвергавшихся публичной порке, у Андрея не нашлось слов: «Я не так выразился», «Извините, не подумал», «Я не то хотел сказать». Его фанатическая вера в собственное слово, его убежденность, что стихи могут все – заставили его здесь твердить только одно: «Дайте мне договорить». Ему казалось, если его выслушают до конца, все полностью изменится. Однако с каждым новым его словом ярость за его спиной все усиливалась. Фраза Хрущева «Вон из Советского Союза…» стала решающим ударом по психике Андрея. Он ничем не выдал происходящего внутри него и поднял голову только тогда, когда услышал: «Ну ладно, работайте» и протянул руку.
Он шел по брусчатке Кремля поздним вечером, в ушах звенели слова правителя, воздетые против него кулаки, непрекращающийся ор зала, вторившего главному начальнику, и казалось, что жизнь кончена. В темноте от удаляющейся горстки людей отделился всего один человек. Он подошел к Андрею, полуобняв его, сказал: «Не горюй, все обойдется, пойдем лучше ко мне, выпьем». Это был Владимир Солоухин, автор выдающихся «Владимирских поселков», собиратель икон и в душе монархист, он привел Андрея к себе, напоил, показал свою коллекцию.
Много времени спустя, когда мы уже были вместе, Андрей, навещая меня в Доме творчества, рассказал эпизод из того времени: в одном из коттеджей Дома творчества жила писательница Галина Серебрякова[2]. Мы все знали, что она тяжело пострадала во время Сталинских репрессий, говорили, что ее избивали, домогались, и что случайностью и счастьем было то, что она, уцелев, вышла из заключения. Она была женой крупного советского чиновника, писала рассказы и повести. Однажды, она подошла в столовой к Андрею и пригласила зайти в коттедж, посидеть и поговорить. Когда он пришел, она внезапно скинула халат и показала ему ровный шрам на своем теле, который был на месте груди. Андрей, мало приспособленный к подобного рода зрелищам, отшатнулся, испугавшись, а Серебрякова начала уверять его, что столь откровенного жеста он заслужил своим исключительным талантом. Писательница говорила, что она поклоняется его стихам, готова читать их без конца и просит подарить ей первую же книгу, которая у него выйдет. С умилением, прослезившись, она попрощалась с ним в тот день. На Кремлевской встрече сквозь пелену, застлавшую глаза во время воплей Хрущева, Андрей различил в первом ряду Галину Серебрякову, которая с перекошенным лицом, воздев руки, кричала: «Вон, вон, вон!» И такое бывало.
Юрий Александрович Завадский, рассказывая мне о сцене в Кремле, не подозревал, как близко меня это касается. Едва закончив разговор, я кинулась к телефону, пытаясь разыскать Андрея. Безуспешно. Его мать, Антонина Сергеевна, исключительно хорошо ко мне относившаяся до нашей женитьбы (после сообщения Андрея о решении увести меня из семьи и жениться она была подавлена и сказала: «Любовь – не татарское иго», она восприняла его страсть, как помешательство, давление сил неправедных), сказала: «Зоечка, он куда-то улетел, думаю, в Прибалтику, очень торопился, обещал позвонить». Я не обмолвилась ни словом о том, что узнала. Позже какой-то идиот позвонил в квартиру Вознесенских, переспросив Антонину Сергеевну: «Это правда, что после крика Хрущева ваш сын застрелился?» Мать Андрея потеряла сознание.
В течение нескольких недель я не могла разыскать Андрея, он не звонил, не появлялся в Москве.
Потом позвонил, и я сообщила ему, что назначено собрание правления и актива Союза писателей с повесткой дня «Исключение из Союза Евтушенко, Вознесенского, Аксенова». Я отчетливо понимала, что приезд в Москву необходим, если его не будет лично – он механически, поднятием рук будет исключен. Помните, как у Александра Галича «мы поименно вспомним всех, кто поднял руки» в связи с исключением Пастернака. История не вспомнила тех, кто пытался лишить звания писателя трех блистательных художников, их было чересчур много.
Андрей приехал, позвонил:
– Я хотел бы тебя попросить спрятать все мои книги. У них хватит подлости после исключения изъять все мною написанное.
– Конечно, спрячу, – понимая состояние Андрея, без запинки согласилась я. – Но мне кажется, в этом нет необходимости. Ручаюсь, что такого не случится.
Я поднялась на второй этаж Центрального дома литераторов под шуршание множества голосов. Вестибюль перед большим залом был уже заполнен. Писательский истеблишмент, чередующийся с высокими чиновниками от литературы в ЦК, МКА и других руководящих инстанциях, пришел загодя. Как, увы, бывало, объединяющее начало срабатывало более всего на репрессивных действиях. Кого-нибудь прорабатывать, исключать, выдворять – это пожалуйста. Явка почти стопроцентная.
Меня подозвал Степан Щипачев, поэт, воодушевивший тысячи 38-летних женщин на продолжение «жизни молодой, активной». Это был порядочный, симпатичный человек, в голубых глазах которого всегда теплилась печаль. В московской организации, которую он возглавлял, его любили за неожиданную смелость. Среди толпы приглашенных постоять с ним рядом казалось наиболее приемлемым. Вскоре к нам присоединились (чтобы не ошибиться) Анатолий Алексин, Леонид Леонов, Ефим Дорош. Неподалеку от нас стояли соучастники произошедшего разгрома: помощник Хрущева Лебедев[3], главред «Правды» Сатюков[4] и другие партийные боссы. Когда Андрей появился, вынырнув из изгиба мраморной лестницы, мы все сразу его увидели. Поразило глубокое столь непривычное для глаз одиночество молодого избранника молодежи, всегда окруженного людьми. Он продолжал подниматься по ступеням вверх, и я вдруг заметила, что все в зале делают вид, что не видят его, их скошенные глаза словно вбирали что-то на потолках, на стенах, рядом с ним. Волна ярости, ощущение невозможности, несправедливости происходящего заставила меня импульсивно выкрикнуть: «Андрюша, иди к нам! Как я рада тебя видеть!» Бледный как лист бумаги поэт медленно приблизился, и всем вокруг стало неловко, кто-то даже поздоровался с ним. Еще вчера, думала я, вы все перебегали через дорогу, увидев Вознесенского. А скольких он обязан