Прикосновение к человеку - Сергей Александрович Бондарин
Я вспыхнул от этих высоких прекрасных слов, от восторга и смущения: Боря не только доверял мне свои мысли — он угадывал мое давнее, неугасимое желание. Лишь недавно я встретил Борю на улице в толпе взрослых гимназистов, студентов и барышень. Молодые люди шли по бульвару, слегка пыля, не обращая на окружающих никакого внимания, без смущения, громко читали друг перед другом стихи. Боря серьезно шагал рядом с худым человеком, казавшимся хмурым среди оживленных спутников. Я запомнил сосредоточенный, опущенный в землю взгляд, чуб, выбившийся из-под фуражки.
Еще что-то быстро и томительно пронеслось по душе при виде необыкновенных девушек, независимых, свободных и грациозных. Их было две, две звонкоголосых девушки, голос одной из них особенно взволновал меня, но я не мог бы найти ни слова, годного для описания подруг.
Боря великодушно кивнул мне, но я не решился подойти. На другой день я узнал от Петера, что он гулял с поэтами, с ним были Юрий Олеша, Айя Адалис, Зика Шишова, а тот, с кем шел Боря, — первый среди них, — рапсод Эдуард Багрицкий.
— Что это за рапсод? — спросил я.
— Певец.
— Почему же рапсод?
— А уж такой он есть: рапсод. Как Тиль Уленшпигель.
— А это кто?
— Ну, это долго рассказывать. Не сейчас, когда-нибудь. Как раз революция выдвигает такие фигуры.
Боря всегда умел говорить необыкновенными словами.
Я не мог забыть эту встречу даже среди ежедневных волнений революционного года. Боря обещал в тот же раз и меня познакомить с поэтами, и вот теперь это должно было произойти: завтра в семь часов вечера, несмотря ни на что, даже в том случае, если по городу возобновится перестрелка между гайдамаками и большевиками, я должен быть в вестибюле филологического факультета на улице Петра Великого.
С вечера я подшил свежий подворотничок и начистил пуговицы и бляху до юнкерского, как у нас тогда говорили, блеска, хотя и не был уверен, что делаю правильно: может быть, пуговицы надо просто срезать. Боря предупредил меня: в гимназию он не придет, потому что еще раз хочет проштудировать стихи, которые, возможно, его попросят читать.
В последнее время и Стивка не приходил на уроки, намекнув однажды, что теперь у него более серьезные дела: революция!
Я страдал от одиночества, однако, войдя в класс, я с радостью увидел за партой белобрысую голову Стивки Локоткова. Он тщательно переписывал в общую тетрадь решение всех пропущенных задач по алгебре, на мое восторженное приветствие лениво улыбнулся, и я не сразу решился приставать к нему с вопросами.
— У меня куча вопросов, — сказал наконец я, — нам нужно поговорить конспиративно.
— Конспиративно? — отозвался Стивка. — Почему?
— Мне нужно знать всю правду — и эту и ту.
— Какую «эту» и «ту»?
— Это мы говорили с Борей Петером… про разное.
— С Борькой? — как-то многозначительно и недружелюбно переспросил Стивка. — Ты все еще с ним водишься?
— А почему бы и нет?
— Петер — сын домовладельца. Это все-таки, знаешь, родимые пятна. А где он?
Но я удержался от ответа, что-то мешало мне поделиться со Стивкой предстоящей радостью встречи с поэтами. Я переживал мучительное состояние. Я не мог решить, хорошо ли я делаю, утаивая от Стивки то, что казалось мне таким важным и радостным? Справившись со своей алгеброй, Стивка вдруг, повернувшись ко мне, спросил:
— Слушай, хочешь пойти со мной на одно собрание?
— Какое собрание?
— Ну, об этом говорить пока нельзя. Но я тебе верю. Если хочешь, пойдем, там как раз разберешься, где правда.
— Стивка! — воскликнул я. — Это, наверно, конспирация!
— Дурак, зачем кричишь… Конспирация или операция — там видно будет.
— А где?
— Так тебе и сказали — где. — И Стивка рассмеялся. — В кафе Фанкони… Как хочешь, но, скажу тебе по правде, нам нужны такие, как ты: у тебя хороший почерк, ты рисуешь даже лучше меня… И вообще.
— Ой, Стивка…
— Что, ой, Стивка?
Действительно, тут было от чего вздохнуть: как выйти из положения — либо со Стивкой, либо с Борей?
Я уже представлял себе конспиративное собрание, на которое хочет вести меня Стивка. Почему-то мне казалось, что это обязательно должен быть подвал-лабаз для хранения рыбы на Новорыбной улице. А может быть, керосиновая лавка? Я видел такую керосиновую лавку на спуске в порт под Сабанеевым мостом. Будто привезли керосин, а на самом деле привезли оружие или прокламации. Нам со Стивкой поручат расклеивать листовки на Пересыпи или на Молдаванке в рабочих районах. Мы станем пролетариями. В момент борьбы мы влезем на баррикады…
Все это я уже живо представлял себе. Я начал доказывать Стивке, что для баррикад лучше всего использовать трамвайные вагоны: готовый блокгауз. Разве только слишком широкие окна-амбразуры, но их можно заложить мешками. Я это излагал с таким жаром, как будто действительно перед нами стояла задача баррикадировать улицу. Стивка только усмехался:
— Так говоришь, как будто на самом деле, а сейчас это уже романтика истории, сейчас нужно внедрять в сознание, а не баррикады… Вот пойдем — услышишь.
Да, это был трудный час, трудный выбор, может быть, даже трагический. Кто знает, как сложилась бы судьба подростка, выбери он не вечер поэзии, а конспиративное собрание в подвале керосиновой лавки под Сабанеевым мостом.
Но я не нашел в себе силы признаться Стивке, что мешает мне безоговорочно отозваться на его предложение.
В вестибюле Новороссийского университета (тогда еще не выветрились старые названия) я был вовремя. Боря ждал меня. Из-за отворота шинели у него выглядывала знакомая тетрадь в шершавом клеенчатом переплете со словами, вырезанными перочинным ножичком: «Муза на броневиках». В эту тетрадь Боря начисто вписывал свои стихотворения названного цикла.
Оглядев меня, Петер, хотя ему и не были свойственны сильные выражения, воскликнул:
— Вот, черт, наблистался! Ничего, не смущайся, приободрись.
— Я не смущаюсь, — отвечал я. — Наоборот.
Однако на душе у меня было неспокойно — и не только потому, что вот-вот произойдет встреча с музами. Вокруг толпились студенты и девицы, гимназисты старших классов, какие-то солидные пожилые люди с черными бородами, какие-то старушки в замысловатых старомодных шляпах; с некоторыми Боря раскланивался; толпа, не раздеваясь у вешалок, шумно поднималась по широкой мраморной лестнице. А в моем воображении рисовалась другая картина: полутемное сводчатое подполье, в его глубине желтый свет керосиновой лампы освещает лицо возбужденного оратора, вокруг сидят люди с внимательными