Заботы света - Рустам Шавлиевич Валеев
Остановившись у ворот медресе, дервиш оглянулся. Что-то заставило его оглянуться. Напротив, наискось через дорогу, возле скобяной лавки на жаре корчился шпик, как две капли воды похожий на своего босфорского коллегу. Дервиш ухмыльнулся, вообразив, что его могли бы принять за переодетого возмутителя спокойствия.
— На все воля аллаха, — пробормотал дервиш и повернул кольцо в калитке.
Во дворе было прохладно и мягко-сумрачно, и в мягком, зеленом этом сумраке низко нависающих акаций светлела желтая песчаная дорожка. Трясогузки прыгали по ней, спокойно отскакивая, когда приближался старик. Рыжий кот лежал, растянувшись, на траве у края террасы. Стекла террасы изнутри были завешены пестрядью, в дверном проеме тихонько колыхались полотняные шторы. Раздвинув их, вышел юноша, почти мальчик, в рубахе навыпуск, с желтоватым удлиненно худым лицом и темно-русыми, мягкими даже на взгляд волосами, отрастающими как после болезни. Тюбетейку он держал в руке и надел ее тотчас же, как увидел дервиша, пошел ему навстречу, радостно и смущенно протягивая обе руки. Старик тоже протягивал свои, сложенные лодочкой.
— Мне сказали, ты не был на молитве, — промолвил старик. — Быть может, ты болен?
— Я люблю молиться один, — ответил юноша. Ему не хотелось признаваться, что он и вправду болел и теперь еще чувствует себя слабым. Смущался он и того, что со времени их последней встречи он мало изменился, все такой же худой и малорослый, хотя нынче весной ему исполнилось восемнадцать.
— Прошу вас, суфи[4]-баба, — проговорил он ласково, открывая перед гостем полотняные тяжелые занавеси.
Старик пошел, сел на желтом выскобленном полу и, вынув из халата четки, стал перебирать их пальцами, такими же смуглыми и продолговатыми, как финиковые косточки, нанизанные на нитку.
— Я пойду поставлю самовар, — сказал юноша. — Нам никто не помешает, все разъехались — каникулы. — Он улыбнулся и побежал на двор. Вернувшись, он сел, скрестив ноги, поодаль от старика. Глаза дервиша были прикрыты, пальцы едва шевелили косточки четок.
Ах, сладки были запахи древесного дымка, проникающего на террасу, цветов, нагретых листьев и чая из жестянки, которую Габдулла нетерпеливо открыл. Он побежал за самоваром. Принес, поставил на пол, и пол осветился красными угольками из решеточек самовара. Заварив чай, юноша вытряхнул из полотняного мешочка на скатерку твердые просоленные комочки творога и плоские пресные лепешки.
— Вот только сахар у меня кончился. — Он налил в пиалу и поставил ее перед стариком. — Я уже третий год живу на свой кошт, суфи-баба. Ловлю рыбу, учу байских сынков, иногда в домах читаю Коран. На похороны не хожу, ярмарки тоже не люблю.
— Отчего же на похороны не ходишь?
— Не хожу. Обряды наши суровы, слезы не приняты, женщины давятся горем, но не выдают себя, мужчины точно каменные…
— Страдание должно быть молчаливым, — назидательно сказал старик.
— Да, наверно. Я завидую тем, кто не плачет. Но я плачу… наверное, слаб, не знаю. Уж лучше пойти пилить дрова.
— Но, говорят, ты слишком гордый, не пойдешь по дворам. Ведь ты, махдум, сын священника. И внук священника, и семь поколений вашего рода были священники.
— Меня и вправду называют гордецом. Но это не так, суфи-баба!..
Старик протянул руку, положил ладонь на острое плечо юноши.
— Сынок, — сказал он с горькою лаской, — нет ничего лучшего в мире, чем созерцание. Оно дается немногим. Житейское копошение измельчает душу, богатство и знатность как игрушка в руках ребенка, которую он может обронить. Плоть наша возникла из праха и прахом, же станет. Поэт сказал:
От вздоха первого в день своего рожденья
Душа торопится ко дню исчезновенья.
(Перевод А. Тарковского)
Аль-Маарри? Откуда нищий дервиш знает эти строки?
— Признайтесь, в миру вы были знатным и ученым?
— Я был бедней мусорщика, — ответил старик. — Теперь же свое достояние я не сравню с кинтарами золота. Уйдем с тобой, и ты увидишь, что мудрость древних книг лучше, чем спор торговца с покупателем.
— Уйти? — переспросил юноша. — Для мирной молитвы? Но разве наша жизнь не для счастья других?
— Нет, сынок, познавать дух, найти его свободным.
— До каких же истин может возвыситься дух?
— Истина в том, что мир упорядочен и в нем причины связаны со следствиями, вселенные соединяются со вселенными, одни существующие вещи превращаются в другие, и бесконечны дивности мира, и нет ему границ.
— Но в мире так много дурного.
— В мире есть все — и дурное, и доброе. Оказавшись на черной точке круга, знай: где-то на верхней точке есть иное, противоположное тому, что ты испытываешь. Земля окружена оболочкой, она-то, колоземица, и движет событиями и явлениями — по кругу, по кругу. Все достигает вершины и клонится к упадку, а по кругу, на смену тебе ли, Искандеру ли, Платону ли, уже встают другие. Все по кругу, и только жизнь человека уходит по прямой, как уходит стрела… Сынок, вспомни то благословенное лето!
— Я помню.
Все лето шли они от города к городу, от селения к селению, шли по степи, где летовали казахи со своими стадами, и старик ночи напролет рассказывал ему о виденном и слышанном за всю свою долгую жизнь. Ах, как же было хорошо!
Он услышал потрескивание колес, храп лошади, вот лошадь ударила копытом в ворота. Он быстро поднялся и выглянул в дверной проем террасы. И услышал негромкий, но четкий голос, остращающий лошадь.
Он выбежал во двор и увидел учителя Камиля, который шел, мягко хлеща плеткой по кустам обочь дорожки.
— Почтеннейший шакирд-эфенди, — говорил он пустое, веселое, — вы, наверное, все дрыхнете… в такой-то день!
— Потише, у меня гость.
— Кто же?
— Суфи-баба.
— Э-э! — Он скорчил кислую мину и первым вступил на террасу. Перед дервишем он притворился, что обомлел от робости, и по всем правилам благочестия отвесил поклон.
Старик намеренно просто ответил: «Здравствуй». Еще с мирской поры осталась в нем неприязнь к здоровякам и щеголям, каковым, несомненно, был Камиль. Лицо с темно-румяными щеками, туго подскакивающими бровями, крупным прямым носом — лицо это выражало такой подъем духа, какой испытывают, наверное, только победившие воины. И одежда фасонистая: голландская, в полоску, рубаха, узкие брюки, штиблеты, а на голове тонкий плюшевый каляпуш[5]. Едва взойдя, он уже томился, делал знаки Габдулле: дескать, оставь ты старого бродягу.
Габдулла, то хмурясь, то улыбаясь, прибирал посуду, затем предложил старику свою келью — отдохнуть с дороги. Старик отказался: здесь, на воздухе, легче дышалось.
2
В пыли глохли удары копыт и потрескивание колес. Ветерком наносило пресную мокроту от лошадиных губ.
— Поедем на