Эдвард Радзинский - Иосиф Сталин. Гибель богов
Коба аплодировал!
– Да, Коба, – вдохновенно токовал Бухарин. – Пусть свистят, улюлюкают наши модернисты. Мы им скажем: «Напрасно беснуетесь! Нам нужно реалистическое искусство – искусство для народа. Нам нужны Толстые, Пушкины, Рембрандты, но новые, беззаветно преданные партии и рабочему классу…» Это будет новый невиданный реализм – реализм социалистический!
– Социалистический реализм! – восхищенно повторил Коба и обнял его. – Ты «любимец партии»! Ильич прав! Кстати, товарищ Горький тоже не жалует местечковых новаторов. Я вот что подумал, Николай. Ты будешь готовить съезд писателей в связке с Алексеем Максимовичем. Два титана! Если, конечно, ты не против…
(Максима Горького по указанию Кобы несколько лет назад уговорили вернуться из эмиграции. Коба окружил нашего пролетарского классика невиданным почетом.)
– Но Алексей Максимович может не согласиться? – с несчастным видом спросил Бухарин, спустившийся снова на проклятую землю.
– Я обещаю!
Когда Бухарин ушел, Коба сказал мне:
– Догадываешься, как голосовал этот двурушник? Но сейчас предатель нужен в хозяйстве. Он и Горький. Думаю, их авторитет защитит наши Союзы от криков европейских леваков.
– Ты действительно уверен, Коба, что Горький согласится?
– Наш великий путаник товарищ Горький?.. – И Коба, прыская в усы, принялся перечислять многочисленные грехи Горького, начиная с его яростных выступлений против Октябрьского переворота. – Мы всё помним, и он это знает. Грехи надо замаливать. Это раз… К тому же у него скоро юбилей. Думаю, мы щедро отметим юбилей великого пролетарского писателя? – Коба засмеялся. – Товарищи предлагают: присвоить имя Горького городу, где он родился, – раз, главной улице в Москве – Тверской, которая идет к Кремлю и Художественному театру, – два… И самому театру тоже дадим его имя…
– Подожди, Коба! – осторожно сказал я. – Художественный театр всегда называли «театром Чехова».
– Товарищ Чехов умер, а товарищ Горький жив. И мы накрепко привяжем товарища Горького к партии… Самыми крепкими и желанными для господ интеллигентов канатами – канатами тщеславия… Товарищ Горький должен возглавить новое, нужное партии искусство. Тем более что Бухарчик, – он помолчал, вздохнул, – не вечен. – И внимательно посмотрел на меня: услышал ли я эти слова.
Я услышал.
Мой первый безумный поступок
На юбилее Горького Коба еще раз доказал силу «канатов тщеславия»…
Среди приглашенных числился знаменитый французский радикал – писатель Анри Барбюс. Я очень обрадовался. В это время я много работал в Париже. С точки зрения расширения нашей агентуры во Франции Барбюс, автор знаменитого антивоенного романа «Огонь», был перспективен. Но Ягода сообщил мне, что никакого Барбюса в Москве не будет. Оказывается, француз написал протроцкистскую статью, и теперь с ним вовсю воевали правоверные французские коммунисты и Коминтерн.
Я пожаловался Кобе.
– Идиот твой товарищ Ягода. Кругозор фармацевта, – сказал он. – Барбюс – политический капитал, и мы никому не позволим его транжирить. Ты его получишь. Он к нам приедет. Но присмотрись к нему сам.
Я незримо сопровождал Барбюса. Начиная с того момента, когда на границе, под кумачовым транспарантом «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» он пересел в наш поезд. Состав, который подали Барбюсу, был отнюдь не пролетарский. Это был спальный состав царского времени – куда более роскошный, чем новые европейские люкс-поезда, и намного более удобный: вагоны шире, а скорость меньше. На этом царском поезде его повезли в нашу невиданную империю, где правил пролетариат, – в Советскую республику, в новый мир. В вагон Барбюса посадили нескольких наших сотрудников, и как только отъехали от границы, его обработка началась. Француз не понимал язык, и хорошенькая переводчица (естественно, наша сотрудница) переводила и все объясняла ему. Рядом с ним в купе оказались двое трогательно простоватых мужичков. Переводчица рассказала, что это колхозники, возвращающиеся домой после отдыха, и что отдых и роскошный вагон оплатили они сами из заработанных в колхозе трудодней. Барбюс был в восторге…
После приезда в Москву я заполнил все дни писателя. Его беспрерывно куда-то возили – в театры, на выставки, на экскурсии по городу. Он смотрел, слушал и воодушевлялся… И записывал в Дневник все, как надо (каждый вечер я просматривал записи, пока он отсутствовал).
«Москва великолепна, – писал Барбюс в Дневнике, – Красная площадь – нечто поразительно татарское, восточное, византийское, а рядом, словно выходцы из другого мира, – сверхсовременные дома Корбюзье. В церквях – древние закоптелые иконы, сверкающие драгоценными окладами, а в какой-то сотне метров от них лежит в своем стеклянном гробу Ленин…»
Ему показали во всей красе столь желанную страну. Когда он бывал в музеях, несколько десятков наших сотрудников становились толпой рабочих, солдат, крестьян, неистово жаждущих насладиться искусством.
Так что он смог написать в Дневнике про «бескорыстное и искреннее стремление новой власти одним махом поднять народ из тьмы невежества до понимания Ренуара и Рембрандта». Он восхищенно говорил переводчице: «До чего же замечательный, одаренный и добрый, этакий большой ребенок ваша Россия! Вас, русских, неверно называют терпеливыми. Вы терпеливы телом и даже душой. Но мышление у вас куда нетерпеливее, чем у любого другого народа, вам подавай сию минуту все искусство, все тайны жизни».
Но особенно пленяли его читательские восторги. Оказывается, наши простые люди читали его… не переведенные в СССР книги. Видимо, по-французски! Но он был готов уже поверить и этому… когда случилось неприятное.
Это произошло после очередной встречи с читателями. Молодая женщина, пробравшись через толпу «благодарных читателей», так и не поняв, кто эти «читатели», ловко сунула ему в карман записку. Я увидел. Тотчас пробился к нему и так же ловко выкрал ее.
«Верьте не всему, – писала она, – что вам говорят. Точнее, всему не верьте. За всеми нами следят, и за вами – не меньше. Ваша переводчица передает каждое ваше слово. Телефон ваш прослушивается, каждый шаг контролируется. Письмо это не просто порвите, потому что кусочки из вашей мусорной корзины достанут и составят их вместе».
Потом случилось… безумное! Уже в гостинице, когда он обедал, я… положил письмо обратно – в его пиджак! Почему? Не знаю. Думаю, пытался доказать себе, что я не раб. Но тогда я объяснил себе так: это проверка! Если наплюёт на письмо – он наш.
На следующий день планировался юбилейный вечер Горького. Утром Барбюс выглядел очень озабоченным. Но мой великий друг Коба сумел победить неприятное письмо.