Гарольд Лэмб - Омар Хайям. Гений, поэт, ученый
Последняя строфа наиболее интересна, именно она дает повод переводчикам по-разному переводить ее значение. Никола пишет, что, подобно теневым фигурам от китайского фонаря, мы остаемся в оцепенении, в то время как Уинфильд представляет их как «дрожащие формы», а Гарнер и Томсон оба придают заключительному глаголу более активное значение «в то время как смертные всего лишь бестелесные создания, фантомы, тень от которых мы видим запечатленной на века» и «мы подобны фигурам, которые вращаются в этом мертвом мире».
Пожалуй, только Никола и Уинфильда я не стал бы критиковать за отход от персидского языка. Очевидно, что трудности перевода четверостишия испытал каждый, включая Фицджеральда. Но если допустить, что Омар думал о Земле как о вращающемся шаре, двигающемся в космическом пространстве и освещаемом Солнцем, в то время как мы цепляемся за поверхность Земли в своем невежестве, все, без сомнения, становится на свои места. Вспомните, что он использует китайский фонарь[5] для образного сравнения. А китайские фонари – не волшебные фонари, и при этом они не вращаются по кругу. И на них действительно изображены неодушевленные фигуры.
Фицджеральд, в свойственной ему манере, предлагает мысль Омара как красивое изложение без дословного перевода.
Мы не что иное, как перемещающиеся цепьюВолшебные Тени – призраки,которые рождаются и умирают,Совершающие свой кругпо Освещенному солнцем Фонарю,Который держит в руке в полночь Владелец театра.
Омар и исламские ортодоксыТот факт, что Омар находился в конфликте с религиозным ортодоксальным исламом, не вызывает сомнения. С одной стороны, он был обвинен в том, что водит дружбу с вероотступниками ассасинами. Отзвуки того конфликта на территории Персии налицо. Часто, во время моего пребывания в той стране, я спрашивал, почему Омар столь мало известен сегодня, и они отвечали дословно так:
– Мы, персы, имеем свою религию. Мы чтим труды Джалаледдина Руми, например, потому, что он вселяет в нас набожность. Он позволяет нам понять наши собственные мысли. А Омар Хайям был тем, кого вы называете «неверующим».
Нет никаких свидетельств, что Омар имел какое-либо общение с Хасаном или проповедниками из числа ассасинов. Но легенда о трех одноклассниках, Низам ал-Мулке, Омаре и Хасане, появившаяся много позже после их смерти, согласно которой все трое посещали одну школу и договорились помогать друг другу по ее окончании, позволяет предположить его близость к Хасану. И Омар, и Хасан являлись духовными лидерами Персии того времени; они появились на сцене в одно время и умерли с разницей до года друг за другом, Хасан был почти вездесущ в своих перемещениях по стране, и это было в его правилах приглашать людей, обладавших выдающимися способностями, в Аламут. Таким образом, весьма вероятно, что Омар был одним из гостей Аламута.
Мусульмане того времени путешествовали больше, чем в наше время. И поток интеллектуальной жизни был полноводным после того великого одиннадцатого столетия в Багдаде. Каждый, кто мог, совершал паломничество; известны путешествия ибн Юбера, аль-Бируни, Назира-и-Хосрова и многих других людей того времени. Сам Малик-шах провел в седле большую часть своего царствования. Могущественные караваны из Китая, Индии, Константинополя прошли через Хорасан. Весь исламский мир был, если так можно выразиться, на колесах.
Омар Хайям совершил паломничество, неизвестно только, в Мекку или Иерусалим. Его четверостишия создают впечатление, что он не прожил большую часть своей жизни, подобно Хафизу, на одном месте; без сомнения, он сопровождал Малик-шаха в его походах, а Малик-шах находился в Сирии в 1075 году, когда его сельджукские турки взяли Иерусалим.
Когда я был в Персии, я встретил очень мало людей, знакомых с могилой Омара, хотя они много рассказывали мне о местах погребения Хафиза, вне стен Шираза, и Авиценны в Хамадане. Один человек рассказал, что он слышал, как мешхедские паломники пытались найти в Нишапуре могилу Омара Хайяма, чтобы плюнуть на нее.
В Персии сегодня стихи Хафиза, Джаами, эпос Фирдоуси и выдающиеся творения Руми, его «Месневи», оцениваются много выше четверостиший Омара, которые менее известны и менее востребованы. По правде говоря, я не испытывал никаких трудностей в приобретении хорошо изданных книг Хафиза, Джаами и Руми, но ни разу не встретил ни одного издания стихов Омара.
Известно, что календарь Омара был отменен сразу после смерти Малик-шаха и что Омар на старости лет оказался, можно сказать, в опале, вне двора, добровольно или по воле владыки, и вне академий[6].
Зная все это, представление об этом человеке становится более ясным и нам. Но есть еще одно мерило, помогающее нам понять его, а именно – его рубай.
ЧетверостишияЯ читал в первоначальном персидском варианте большинство стихов, которые, полагают, принадлежат перу Омара. Мой перевод тех стихов разбросан по диалогам Омара повсюду в этой книге.
Но при изучении четверостиший создается более ясное впечатление об его индивидуальности. Не по сравнению с современными идеями, а по сравнению с письменами и известными персонажами и мыслями людей того времени. Ощущая, а это соответствует действительности, присутствие Омара, возникающего из его четверостиший, и накладывая этот призрак на яркие примеры стремлений, безумия, догмы, суеверия и тоски, получаешь четкий образ героя.
Он – из числа тех, кто, подобно Авиценне, восстал против догматов своего времени. Тогда как восстание Авиценны оставалось умозрительным, Омар был страстен в своем сопротивлении им.
Восточные ученые, да и сами персы уверяют нас: несмотря на многие культы и школы мыслителей, которые объявляют себя последователями Омара в настоящее время, поэзия Омара является отражением его собственной жизни. Это – плод его жизненного опыта, лишь время от времени находивший отражение на листе бумаги. Они не предназначались, как мы теперь говорим, «для печати».
Читая их в оригинале, нельзя избежать ощущения, что его поэзия предельно реалистична. Когда Омар говорит о вине, он имеет в виду вино; он не использует скрытых аллегорий суфиев и мистицизма своего времени. Когда он говорит о девушке, эта девушка из плоти и крови.
Но одновременно мощное воображение рождает иные образы. Когда Омар рассматривает кубок, он подчеркивает, что создатель этого кубка не разбил бы его о землю, тогда как самые прекрасные человеческие тела всегда искорежены или изуродованы под воздействием болезни, неизбежной судьбы. Он наливает вино из глиняной фляги и задается вопросом, не была ли эта глина когда-то воздыхавшим влюбленным, подобно ему прижимавшим губы к губам любимой, руками обнимавшим ее шею. Пьяное воображение? Весьма вероятно.
Но это вовсе не натуралистический реализм Назира-и-Хосрова, который мог говорить о высоких чувствах у навозной кучи: «Имея все богатства мира, я здесь дурак, что жаждал этого» – или удивляться: «О, почему ты сделал губы и зубы дикой красоты столь притягивающими глаз?»
И при этом его меланхолия весьма нетипична для многих персидских авторов, которые бывали часто более остроумными и более витиеватыми, нежели Омар Хайям. И правда, выводков лис и львов, устраивающих свое логово во дворце, где когда-то Джамшид высоко поднимал свой кубок, предостаточно. Но вот образ Бахрейна, устанавливающего множество ловушек и капканов на животных и пойманного наконец в ловушку смерти, не столь типичен.
Многие персы той поры могли бы написать: «Смотри, как соловей цепляется за розу!» Но в воображении Омара ветер сдувает красоту розы и рассеивает ее лепестки по земле, а человек может наслаждаться минутами отдыха под таким розовым кустом, который растет из земли, и быть погребенным в эту землю. Может, Хайям вспомнил об этом, когда сказал Низами из Самарканда, что его могила окажется там, где цветы опадают дважды в год?
Стихи Омара лишены типичных образов своего времени. Они страдают многочисленными труднообъяснимыми переходами из одного состояния в другое. С одной стороны, в них присутствует мотив огня, который пылает так часто: «Хайам, упавший в печь печали» и «О горение, горение, пепел. О ты, ставший огнем Ада, сделавший его таким ярким».
Омар горюет о молодости, оставляющей его; он кричит тому, кто подносит ему чашу, чтобы поспешил, потому что ночь его кутежа проходит. Он оплакивает друзей, которые оставили его одного на празднике жизни. Он вторит эхом рефрену Вийона: «Напился сильно страж градской в ночи». И все же Вийон мог написать себе свою собственную эпитафию, как человек, которого повесили, и он, раскачивающийся по воле ветра, обращается с молитвой об избавлении к «принцу Иисусу, который все равно владыка», в то время как Омар может вопрошать, вопрошать и вопрошать Всевышнего.
Его предсмертный стон слышен почти в каждом четверостишии. Луна, которую он любил, взойдет и зайдет, когда его не станет; цветы цветут на берегу горного потока, и он не должен наступить на них, потому что чья-то очаровательная головка может быть захоронена под ними; тело любимой – это не больше чем глина, на которой цветут цветы; его товарищи оставили его, и они никогда не вернутся снова.