Кира Викторова - Пушкин и императрица. Тайная любовь
Своеобразие «чуткого выговора» Елизаветы Алексеевны: «В этой России» – встретится в заметке: «Только революционная голова, подобная […] может любить Россию так, как писатель может любить ее язык. Все должно творить в этой России и в этом Русском языке», – воспроизводит Пушкин элементы «чужого выговора» Елизаветы Алексеевны в 1824 г. И именно строгий «греческий» профиль Елизаветы Алексеевны Пушкин рисует под приведенным текстом после своего шаржированного автопортрета в ребенка «вольтерьянца» и перед профилем «революционной головы» В. Кюхельбекера[6] Тот же классический профиль мы видим на полях «Евгения Онегина» рядом с профилем секретаря Е. А. – Н. М. Лонгинова, атрибутированным Т. Цявловской как портрет Ф. Толстого – «Американца».
В 1812 г. Елизавета Алексеевна, искренняя патриотка своей новой отчизны, организовала первое женское патриотическое общество. «Дай Бог», – говорит пушкинская Полина, – «чтобы все русские любили свое отечество так, как я его люблю…» («Рославлев»).
«Я руская и с рускими погибну», – читаем надпись с ошибками на кружке, заказанной Елизаветой Алексеевной в 1812 году. Кружка хранится в Русском музее в С.-Петербурге. Инв. СТ № 425 (Ср.: «Неправильный, небрежный лепет. Ошибки, выговор чужой…» «Евгений Онегин»)
«Она проявляла глубокий интерес к русской литературе и русским поэтам», – комментируют современные пушкинисты, – «связи ее с писателями простирались до того, что последние считали возможным знакомить ее со своими запрещенными стихами»[7].
И это не удивительно. Елизавета Алексеевна была не только прогрессивной личностью эпохи, но и ее первой женской, «революционной головой»:
«Я проповедовала революцию как безумная, я хотела одного – видеть несчастную Россию счастливой, какой бы то ни было ценой» – писала она матери после переворота 11 марта 1801 года.
В последние годы жизни Александр I, «на закате дней», сблизился с Елизаветой Алексеевной, «[…] подавая руку позднего примирения женщине, вся жизнь которой, прикрытая императорской багряницей, была одним оскорблением…» – заканчивает Герцен. Обстоятельства смерти Александра I «на глазах жены» – Елизаветы Алексеевны – в Таганроге (ноябрь 1825 г.), и неожиданная кончина «порфироносной вдовы» 4 мая 1826 г. в Белёве, «непроницаемой тьмой» сокрытая от современников, породили множество слухов и догадок. «Ее мало знали при жизни», – свидетельствует Вяземский, – «как современная молва, так и предания о ней равно молчаливы» (Поли. собр. соч. П. Вяземского, т. УП, с. 141. Петербург, 1882 г.) ср.: «Предания о ней молчат…» – «Полтава».
Вернемся к царскосельским элегиям Пушкина. Исследователи отнесли цикл элегий 1815–1816 гг. к Е. Бакуниной, обосновав свою гипотезу записью в лицейском дневнике и показаниями современников. Но, как известно, Бакунина «гостила летом у брата» в 1816 г., а запись Дневника: «Как она мила была! Как черное платье пристало к милой», – относится к зиме 1815 г.: «С неописанным волнением смотрел я на снежную дорогу… Ее не видно было…»[8]
Обращает на себя внимание и «неописанное» волнение, то есть еще не описанное в стихах? Или речь идет об отсутствии данного сюжета во всем наследии? Описка – исключена, так как «при открытии несчастного заговора» Пушкин тщательно отбирал все, что могло остаться из автобиографических Записок и в «Лицейском Дневнике», о чем свидетельствуют оторванные листы 1815 г.
Не заинтересовало исследователей и то обстоятельство, что в рукописи Дневника фамилия Бакуниной зачеркнута поэтом жирной чертой! Не обратив внимания на столь открытое вычеркивание Пушкиным «милой Бакуниной» из лицейских воспоминаний, биографы не выяснили и главного: какая историческая личность приезжала в трауре 28 ноября 1815 г. в Царское Село. Даю эту справку, то есть открываю имя этой женщины: 28 ноября 1815 года в Царское Село на один день приехала из Вены, где она присутствовала на конгрессе, Елизавета Алексеевна, в трауре по мужу сестры принцу Брауншвейгскому. См. Камер-фурьерский журнал и оду Державина, написанную 30 ноября 1815 г. «На возвращение императрицы Елизаветы Алексеевны из чужих краев» (Державин. Изд. Грота, т. XII, с. 229.).
Разлукой с Елизаветой Алексеевной, думается, вызваны многие стихотворения периода пребьвания Елизаветы Алексеевны в Европе, среди которых стихотворение «Измены» 1814–1815 гг. заслуживает особого внимания. Оно интересно для нашей темы не только конкретными деталями историко-биографического характера, но, являя пример Пушкинского закона стихосложения («страстей единый произвол»), – раскрывает тем самым подлинное содержание загадочных стихотворений зрелых лет.
Все миновалось!..Мимо промчалосьВремя любви.Страсти мученья!В мраке забвеньяСкрылися вы.Так я пременыСладость вкусил:Гордой ЕленыЦепи забыл.Сердце, ты в воле!Все позабудь;,В новой сей долеСчастливо будь.
Но «сладость» воли, счастье освобождения от оков «гордой Елены» – недолговечны:
…Ах! Для тебя ли,Юный певец,Прелесть ЕленыРозой цветет?..Пусть весь народ,Ею прельщенный,Вслед за мечтойМчится толпой…
и, смиряясь перед воображаемой картиной «триумфа» «Розы-Елены», – юный певец решает отныне «петь» только для друзей:
…В мирном жилищеНа пепелище,Стану в смиреньеЧерпать забвеньеИ – для друзейДвигать струноюАрфы моей.
Отметим, что определение «мирного» жилища Лицея звучит как противопоставление теперешнему местопребыванию «Розы-Елены».
Точная дата написания стихотворения неизвестна – автограф «Измен» утрачен, но, учитывая, что стихи напечатаны в «Российском музеуме» № 12, 1815 года, – Пушкин отсылает читателя к тем бурным событиям в Европе, когда усилиями трех держав (так называемого «Священного союза») было сломлено последнее сопротивление Наполеона и «Европы твердый мир основан».
Продуманная поэтика этого «легкого» стихотворения о факеле «Елены», незатронутые исследователями строки: «В сердце возженный образ Елены мнил истребить, прошлой весною юную Хлою вздумал любить», – любопытны тем, что под «юной Хлоей», очевидно, следует считать увлечение «жрицей Тальи» – крепостной актрисой Натальей (1813 г.). Но самым существенным является то обстоятельство, что до всех перечисленных в стихотворении «измен» Пушкин не «стыдился» «цепей» любви к «гордой Елене». Стихотворение заканчивается признанием тщетности «измен» и предречением влачить оковы любви к «Розе-Елене» до могилы:
Так! до могилы Грустен, унылый, Крова ищи!..Всеми забытый, Терном увитый, Цепи влачи…
(Ср.: «Долго ль, узник томный, тебе неволи цепь лобзать….», «Бахчисарайский фонтан», 1823 г.). В 1827 г. Пушкин вновь «оденет» свой «терновый венец» в Посвящении «Акафиста» Деве Лицея:
Так посвящаю с умиленьемТебе терновый мой венец…
Итак, перед нами первое упоминание «тернового венца» и «цепей» любви к «Розе-Елене» – тех двух метафорических сочетаний, которые, обретя устойчивость символа, войдут впоследствии в цикл элегий, посвященных «Деве-Розе» в «Разговоре с книгопродавцом…» об утаенной любви, и в финал «Бахчисарайского фонтана».
Что касается «толпы» народа, мчащейся за прелестью «Розы-Елены» в 1815 г., то она, вливаясь в «кипящие, бурные волны» «Сынов Авзонии», восторженно приветствующих «северную красоту» «Людмилы», раскроет подлинное имя вдохновительницы стихотворения 1828 года: «Кто знает край, где небо блещет неизъяснимой синевой…».
Рассмотрим рукопись стихотворения.
…Кто же посетил твой древний рай…
Европы древний рай —
обобщает местопребывание «Людмилы» вариант стиха.
Кругом кого кипит народ,Кого приветствуют восторги?Кто идеальною красой…
Людмила северной красой —
уточняет поэт характерные особенности красоты «Людмилы» —
Сынов Авзонии пленяет.Кто поневоле увлекаетТолпы их бурны за собой? —Глицера, Эльвина, Рогнеда…
идет поиск условных имен, среди которых «Эльвина» 1815 г. («Эльвина, милый друг. Ужель на долгую разлуку я с милой обречен») – является синонимом отсутствующей «Гордой Елены» {Ср. встречу с «Эльвиной» 1825 г.: «На небесах печальная луна»), и вновь Пушкин останавливается на образе златокудрой «Людмилы» лицейской поэмы:
Людмила зрит твой древний рай,Твои пророческие сени…
И здесь на полях, слева у приведенных стихов, Пушкин рисует стоящего Наполеона, «с нахмуренным челом, с руками, сжатыми крестом». («Евгений Онегин», II гл.)
Этот графический комментарий автора, относя события стихотворения 1828 г. ко времени наполеоновских войн, опровергает тем самым все домыслы о вдохновительнице стихотворения – графине М. Мусиной-Пушкиной, «жившей долго в Италии» и возвратившейся в Россию в 1828 г.