Эрнст Юнгер - Излучения (февраль 1941 — апрель 1945)
Последние два дня значительное потепление, сопровождавшееся то осадками, то сиянием солнца. Под теплым ветром снег сразу растаял; вода поднялась, деревья заиграли красками, предвещающими весну.
О животных: вчера я видел, как большая тимарха ползла под дождем по еще замерзшей земле; судя по очень широким лапкам, это был самец, Появление этих хризомелид связано, по-моему, с ранним приходом теплых дней. Будучи ребенком я обращал на них внимание как на первый признак жизни еще голых ребургских болот. Они — словно голубые искры в свете февральского или мартовского солнца. В Алжире и Марокко я видел более крупные их разновидности уже в декабре, и всякий раз их появление было связано с ощущением особой грусти, нападавшей на меня в это время и смягчавшейся с появлением зелени на деревьях.
Затем на дороге, ведущей в Хирсон, я чуть не наехал колесами велосипеда на самку тритона, отличающуюся в это время сильно набухшим венериным бугорком, — нежным холмиком, заканчивающим ее подсвеченный тусклой краснотой живот в коричневых пятнах. Я перенес маленькую даму, мягко извивавшуюся в моих пальцах, на влажный луг и тем самым спас ей жизнь. Уже в который раз вид живого существа наполняет меня новой живительной силой.
Сен-Мишель, 7 марта 1941
Вчера с Ремом был у тетки мадам Ришар, куда меня пригласили на обед. Говорили о любви с первого взгляда, или coup de foudre,[2] как о роде любви, которого следует избегать.
Утром изучение местности в окрестностях фермы Ла-Бют. При этом — медитации на тему «миры», об отражениях, для вящей наглядности, в иных пространствах свойственных человеческому миру пропорций. Например, в полированных шарах, где происходящее становится меньше, глубже и отчетливей, а также в дымчатом опале или горном хрустале. Все это могло бы переливаться в одном большом доме, исхоженном от подвала до чердака.
Сен-Мишель, 27 марта 1941
В Шарлевиле свидетелем в военном суде. Использовал случай для покупки книг: романов Жида{2}, разных трудов о Рембо, родившегося там; маленький круг поэтов, как рассказал мне книготорговец, бережет память о нем. На обратном пути прочел в «Si le Grain ne meurt»[3] прекрасное место о калейдоскопе.
Париж, 6 апреля 1941
Суббота и воскресенье в Париже. Вечером в обществе старшего лейтенанта Андуа в таверне «Королева Гусиные лапы», у вокзала Сен-Лазар, затем в «Tabarin». Там ревю с голыми женщинами, перед офицерами и чиновниками оккупационной армии в партере, с пальбой пробок от шампанского. Тела хорошо сложены, но стопы, испорченные обувью, ужасны. Может быть, поэтому пришло в голову: нога — это деградировавшая рука. Зрелища подобного рода бьют по клавишам инстинкта — острота действует безошибочно, пусть даже она всегда одна и та же. И все, что есть петушиного в галльской расе, сразу выступает наружу. Les poules.[4]
Затем в «Монте Кристо» — заведении, где нежатся на мягких низких диванах.
Серебряные бокалы, вазы с фруктами и бутылки сверкают в полутьме, точно в православной часовне; общество ублажают молоденькие девушки, почти все — дети русских эмигрантов, родившиеся уже во Франции, болтающие на множестве языков. Я сидел возле маленького меланхолического существа двадцати лет от роду и, немного захмелев от шампанского, вел с ней беседы о Пушкине, Аксакове, Андрееве, с сыном которого она когда-то дружила.
Сегодня воскресенье, дождь льет непрерывным потоком. Я дважды ходил к церкви Магдалины, ступени которой осыпаны листьями буков. Днем и вечером у Прунье. Город похож на хорошо знакомый запущенный сад, где все же угадываются дорожки и тропинки. Удивителен дух неизменности, какой-то античный, словно искусно заданный неким режиссером свыше. Чужими здесь кажутся только белые указатели для проходящих через город войск — порезы, зияющие на древнем теле этого города.
Сен-Мишель, 12 апреля 1941
Новые планы, новые идеи. «Еще не поздно». Во сне мне явилась прекрасная женщина; она нежно целовала меня в закрытые глаза. Потом какое-то ужасное место, куда я попал, открыв оплетенную колючей проволокой дверь; безобразная старуха, певшая чудовищные песни, повернулась ко мне задом, высоко подняв свои юбки.
За ночь до этого сон: я путешествую по Тибету. Дома, комнаты, мебель ничем особенным не отличались; влияние чужих форм было лишь незначительным. Прошел по домам, не найдя жителей; чувствовалось, однако, что они где-то рядом в соседних помещениях. Сон был зловещим, покуда я, словно некий демон, оставался невидимым. Царские офицеры составили мне компанию, мы могли видеть и издалека узнавать друг друга; существовала иерархия видимого.
Сен-Мишель, 13 апреля 1941
Прогулка на Пасху. Коричневые, еще не обработанные поля кажутся голыми, но местами они повиты низкой, чуть заметной сеткой крапивы, ловящей ультрафиолет, в котором как прозрачные видения танцуют насекомые.
Узкие наезженные дороги в поле. Но и у них существуют северный и южный склоны, где растения различаются не только по силе, но и по виду.
Париж, 24 апреля 1941
Рано встал; погрузка в Париж. Полк откомандирован туда в качестве охраны.
Подъемом был прерван один из тех снов, где застывшие, подобно живым картинам, группы людей полны в то же время удивительного напряжения. Глядя на них, сновидец испытывает наслаждение высшего рода: ему внятны душа, желания и страдания каждой фигуры в отдельности, но одновременно он словно со стороны наблюдает составленную из них неподвижную картину. Однако полнота содержания приходит в противоречие с недостатком движения. Энергическая картина в своей застылости вызывает ощущение головокружения, часто приводящее к лунатизму.
Так, я увидел Хозе с высоким врачом и его женой, себя и четверых санитаров в комнате, своей обстановкой напоминающей клинику. Хозе, в припадке ярости вонзивший зубы в шею супруги врача, чтобы заразить ее; не было сомнений, что это намерение ему удалось. Я видел его жертву, уложенную затем на кушетку двумя санитарами, видел раны от укусов, на красных краях которых остался налет гноя. Высокий врач собрался сделать инъекцию уже почти сходящей с ума женщине, и пока он проверял раствор в шприце, взгляд его, серьезный и полный боли, в котором, однако, читалось совершенное владение страстью, упал также на Хозе. Хозе лежал, прижатый кулаками двух санитаров, то ли в забытьи после припадка, то ли торжествуя, что нападение удалось. Я двумя руками охватил его сильную шею тем движением, каким обычно похлопывают коня, оглаживая его бока, но мог бы, однако, и придушить его, если бы по лицу заметил, что он хочет вырваться.
Маленькое помещение, где происходило это безумие, было так залито светом, что я видел всё находившееся в нем, точно текст, который читают в книге. Чудовищность нападения состояла в том, что Хозе, спустя долгие годы тайной связи с женой высокого врача, хотел сочетаться с ней браком через смерть, и в глазах супруга я прочел понимание всей тяжести этого поступка. И все же, чувствуя себя так, точно в него проник яд змеи, он не утратил самообладания, оставшись в сфере врачевания, и только поэтому выходка Хозе стала для него знаком болезни, симптомом бешенства, по отношению к которому исполнение долга врача было достойным ответом. То, что этот благородный человек, обладающий таким огромным запасом воли, остался благожелательным, показалось мне великим и удивительным.
И все же в этом противостоянии я чувствовал, что нахожусь на стороне Хозе. Я похлопывал его по широкому затылку, как добрую лошадь, мчащуюся закусив удила к заветной цели. И хоть я и ощущал, что духовное в нем не выделено, мне он казался похожим на тех древних правителей, которые забирали с собой в загробный мир все то, к чему прикипело их сердце в жизни, — золото, оружие, рабов и женщин. В этом теле, в котором уже поселилась смерть, я ощущал огромную жизненную силу.
Но я был еще и зрителем этой картины, сплетенной из смысла и безумия, и наблюдал все это, как узор на ткани занавеса.
Прощание с Сен-Мишелем; вероятно, мы сюда еще вернемся. В памяти у меня останутся мягкие очертания ив, изгороди из белого шиповника, в прохладной гуще которых виднеются зеленые шары омелы и темные сорочьи гнезда. Сквозь прошлогодние листья пробились чистик и фиалки, зазеленела крапива. Местность волниста, то там то здесь в ее складках прячутся фермы с хлевами и сараями. Точно зеркала выглядывают блестящие шиферные крыши. Мысли при виде этих дворов: старые, ностальгические времена исчезли, однако все еще остались ключи к их воскрешению. А то, что следует, — это ступени, на которых человек все больше утрачивает само представление о добре и истине. И он не знает источников своего несчастья.