Федор Буслаев - Мои воспоминания
Не помню, сколько дней прожили мы в гостинице, только не долго. Она оставила во мне одно странное воспоминание, которое и до сих пор иногда возобновляется, когда я прохожу по Черкасскому переулку. Это – какое-то особого рода зловоние, какого я прежде никогда не ощущал: это – своего рода запах от всяких нечистот с приправою гнилых лимонных корок, которыми во множестве усеяны были помойные ямы нашей гостиницы. Это были лимонные кружки из-под чая, которые выбрасывали половые.
Помнится, водворились мы в гостинице около вечерен. Солнце еще было высоко на горизонте. В этот же день мы пошли на поиски. Данилов, как человек несравненно практичнее меня… должен был нам найти квартиру, разумеется, со столом, а я отправился с письмом от матушки к Кастору Никифоровичу Лебедеву. Жил он у Протасовых, в их собственном доме на Собачьей площадке, в Дурновском переулке. Дом этот стоит и теперь, – первый на правой стороне переулка, вслед за дровяным двором, который выходит углом на площадку. Большую часть жизни проведши в этой местности, всякий раз во время моих прогулок проходя этим переулком, никогда не мог я не вспомнить того далекого времени, когда я с трепетом ожидания и надежды пошел в ворота между флигелем направо и домом налево, поднялся на крылечко и постучался в дверь, – потому что в письме матушки был мой талисман, – и, перешагнув через порог, я делал первый шаг в манящее меня грозное будущее.
Надобно знать, что Лебедев был сын самой близкой приятельницы моей матушки и давал мне уроки, будучи учеником гимназии, когда я мальчиком лет 9 был в приготовительном пансионе его матери, Марии Алексеевны Лебедевой, собственно предназначенном только для девочек, между которыми я составлял привилегированное исключение. Когда я постучался к нему в Дурновском переулке, он уже был кандидат Московского университета и магистрант по истории, любимец профессора Погодина, который пользовался тогда известностью как ученый и литератор. Рекомендуя меня Погодину, Лебедев мог обеспечить и облегчить мое вступление в университет влиянием такого авторитетного профессора. Но мои волнения и ожидания были напрасны. Лебедев, точно, жил у Протасовых, но вместе с ними уехал в деревню, а вернется в Москву не раньше сентября, т. е. когда уже будут покончены вступительные экзамены в университет и когда решится моя судьба. Однако мой талисман, как увидите, оказал свое спасительное действие, и влияние Лебедева, хотя и заочное и без его ведома, и совершенно случайно, дало самый благоприятный исход всем моим заботам и треволнениям.
Очень скоро и удачно мой милый товарищ нашел квартиру, во всех отношениях для нас удобную и удовлетворительную, а главное вблизи от университета, именно на Арбате, не доходя до Николы Явленного, наискосок против церкви, между Афанасьевским и Староконюшенным переулками. Дом этот существует и теперь – и носит имя того же хозяина: Ариоли, – одноэтажный, с мезонином. Наша квартира была не в этом доме, а на дворе в двухэтажном каменном флигеле, который и до сих пор прямо в глубине двора виднеется с улицы из ворот. Наняли мы себе помещение в квартире сапожника, во втором этаже, куда ведет прямая лестница с навесом. В нижнем этаже была мастерская сапожника и жили его мастера. Наш хозяин и его жена были еще очень молодые люди. Хозяйка, Анна Андреевна, очень заботилась о нас обоих, кормила досыта, и до сих пор я не забыл ее вкусную стряпню. Хозяина не помню как звали, Кузьмою или Кузьмичом. У них было двое маленьких детей, сын и дочь. Помню, мы ими забавлялись, играли с ними, отдыхая от утомительного долбления, приготовляясь к экзамену. Впоследствии, лет через 20 с лишком, дошли до меня верные сведения, что мальчик, с которым мы игрывали, вырос здоровенным и ловким акробатом, напяливал на себя в обтяжку трико, искусно плясал на канате, перекидывая из одной руки в другую тяжелые гири. Девочка превратилась в балаганную примадонну и отличалась звонким голосом в пении. Все это я узнал от их матери, которая лет 25 тому назад, когда я был уже женатым профессором, иногда заходила к нам, и мы вместе с ней вспоминали о том, как она нас с Даниловым угощала, лелеяла и покоила. Что касается до ее мужа, то и он тогда еще здравствовал, но увлекся артистическою карьерою своих детей; бросил ремесло сапожника, обеднел и пристроился к театру в качестве барышника, предлагающего театральные билеты то у Большого, то у Малого театра, где я несколько раз сряду и встречался с ним как со старым знакомым…
Сколько возможно, я успокоился, углубившись в приготовление к экзамену, хотя глухая тревога и тяжело лежала на сердце, а тревожиться было от чего: во-первых, как раз с 1834 г. были назначены приемные экзамены строгие, и их требованиям не могли удовлетворить мои познания, полученные в пензенской 4-классной гимназии, а во-вторых. – и это самое главное, – для меня настоятельно необходимо было выдержать экзамен не для того, чтобы только поступить в университет, а чтобы обеспечить самое свое существование, т. е. быть принятым в число казеннокоштных студентов, и притом как можно скорее. Не выдержи я экзамена, мне пришлось бы в Москве помереть с голоду, а о возвращении в Пензу нечего было и думать без копейки в кармане. В наличности было у меня тогда всего 25 рублей ассигнациями, по-теперешнему 8 рублей с копейками; этого едва хватало на два месяца за квартиру со столом. Экзамен был для меня только средством для достижедия этой цели, и грозная мысль о существовании заслоняла в моих думах заботы об экзамене. Это было для меня какое-то смутное время, и я решительно ничего не помню, как я пришел в первый раз в стены университета и к кому явился подать просьбу о допущении меня к экзамену, и как потом справлялся, в какие дни и часы будет он назначен, и таким образом, будто проснувшись от тяжелого сна, я вдруг очутился на первом экзамене в большой аудитории, наполненной толпою незнакомых мне юношей.
Этой аудиториею была тогда в старом здании университета та большая библиотечная зала, в которой десятки лет происходили публичные заседания Общества Любителей Российской словесности. Экзаменующиеся разместились по лавкам, расставленным в несколько рядов против окон, а впереди на пустом пространстве стояло четыре или пять столиков в расстоянии один от другого, и за каждым по экзаменатору; они сидели задом к окнам.
Решительно не помню, с какого предмета я начал свой экзамен и как я продолжал его и довел до конца; не помню также и того, что меня спрашивали и как я отвечал. Все это осталось в моей памяти какими-то темными пятнами, из-за которых ярко выступает одно великое для меня событие, которое, как я глубоко убежден, решило судьбу моего экзамена.
И теперь, когда я это рассказываю, живо представляется мне во всех подробностях, как я стою у столика, а передо мною сидит профессор богословия Петр Матвеевич Терновский, с окладистой бородою и строгими взорами – он казался мне тогда таким величественным и недоступным – и слушает, как я ему рассказываю довольно подробно какое-то событие из священной истории. В это самое время подходит к нему молодой человек лет 30-ти в форменном фраке, остановился, посмотрел на меня и стал слушать, что я говорю. Его добрый, снисходительный взгляд точно приласкал меня, воодушевил, и я продолжал рассказывать с такой искренностью, с таким убеждением, которыми я будто хотел ответить на дружеское приветствие старого знакомого. Когда я кончил, молодой человек спросил меня, откуда я родом и где учился. Отвечая ему, я назвал своих учителей и между прочими упомянул о Касторе Никифоровиче Лебедеве. Мне показалось, что его взгляд вдруг просветлел и легкая улыбка мелькнула по чертам лица. Он отвечал, что Кастора Никифоровича хорошо знает, и своим задушевным голосом сказал мне: «Если что вам понадобится, приходите ко мне». Когда я с радостью возвратился на скамейку к товарищам, мне сказали, что я говорил с Михаилом Петровичем Погодиным.
Да. это был первый луч радости, осветивший меня по приезде моем в Москву.
При содействии Михаила Петровича, я благополучно выдержал экзамен, а в сентябре, при его же содействии, был принят в число казеннокоштных студентов.
II
Общежитие наше называлось не бурсою, как принято в семинариях, и не институтом, как были тогда дворянский и педагогический институты, а просто казенными номерами. Помещалось в них по комплекту полтораста человек, и именно сто студентов медицинского факультета и пятьдесят философского, разделявшегося тогда на два отделения – на словесное и физико-математическое. Номеров было около пятнадцати, одни: подряд, для медиков, а другие, тоже подряд, для остальных пятидесяти студентов.
Наше общежитие занимало весь верхний этаж так называемого старого здания московского университета, в отличие от нового, в котором теперь читаются лекции, и которое тогда еще не было готово. Лекции читались в том же старом здании под нашими номерами, и только с 1835 г. были переведены они в новое.