Джулиан Ассанж - Джулиан Ассанж: Неавторизованная автобиография
Камера находилась в подвале размером примерно два на четыре метра, в моем распоряжении имелись кровать, раковина, унитаз, стол, шкаф и грязно-белые стены. Бо́льшую часть стены занимала серая пластиковая конструкция, обеспечивавшая воду и систему вентиляции для умывальника и туалета. При разработке системы пытались минимизировать вероятность, что узник покалечит себя, в результате все было унылым, сглаженным и скрытым от глаз. Умывальник – без крана, унитаз – без бачка и даже без рычага для слива воды. Все автоматизировано или управлялось прикосновением руки. На стене у кровати размещалась кнопка экстренного вызова врача; также висела занавеска, закрывающая унитаз. Наверху в стене было пробито маленькое зарешеченное окно с расстоянием между прутьями около четырех сантиметров. Окно выходило на тюремный двор – небольшую площадку, окруженную неприступным забором, покрытым несколькими слоями колючей проволоки. Иногда по утрам я видел ноги заключенных, проходящих мимо окна, слышал крики, обрывки шуток и разговоров. Установленная над дверью инфракрасная камера наблюдения непрерывно следила за мной. Ее глаз, уставившись на меня, всю ночь светился угрюмо-красным цветом. Сама дверь – абсолютно гладкая, без ничего – была снабжена глазком, прикрытым снаружи металлической пластинкой.
Поскольку заключенные проявляли ко мне повышенный интерес, то кто-нибудь обязательно заглядывал в глазок, любопытствуя, чем я занимаюсь, и пластинка, поднимаясь и опускаясь, беспрестанно пощелкивала. У Робера Брессона есть фильм «Приговоренный к смерти бежал»[4], там удар ложкой по кирпичной кладке может показаться звучанием оркестра, – прекрасное кино, но прежде всего блестящая работа звукооператора. В Уандсворте каждый звук был именно таким: наполненным пустым пространством и эхом. Когда пластинку глазка приподнимали, она скрипела, и я чувствовал на себе чей-то взгляд. Что и говорить. Они хотели знать, как я справляюсь со своим положением узника. Или как я выгляжу. Сегодня мы живем в такое время, когда ни одна знаменитость не может себя чувствовать защищенной от любопытства и подглядываний; вскоре сквозь дверь я начал слышать разное шептание. Причем шепот наполнял все пространство камеры: «Осторожнее, следи, с кем говоришь»; «У тебя все будет хорошо»; «Не доверяй никому»; «Ни о чем не волнуйся».
Казалось, я попал в какую-то дурную версию «Барбареллы»[5]. Мне хотелось быть свободным и заниматься журналистикой, а не торчать здесь, изображая мученика. И все, чему я научился в жизни, не только не помогало, а делало просто невозможным переварить бюрократический ад тюрьмы и преодолеть позорный ужас перед слепым давлением власти. Каждый час заключения – это партизанская война против посягательств на ваши права и против вторжения в вашу жизнь разной писанины и отупляющих правил. Вы хотите подать всего лишь заявку на приобретение почтовой марки, – но рискуете заработать переохлаждение уймой разных способов. Когда меня перевели в новое крыло, я продолжал добиваться своего права на звонки. И это напоминало настоящий сталинизм. Бо́льшую часть времени, проведенного там, я потратил на то, чтобы выбить звонок адвокату. Для звонка нужно было набирать заранее оговоренный номер из заранее представленного списка и иметь деньги на телефонном счету. Счет мог быть местный или международный, но для каждого требовалась своя форма заполнения. Причем и заполучить, и передать назад эти формы – суровое испытание. Я столько раз заполнял бумаги, что почувствовал себя диккенсовским персонажем из «Холодного дома», участником тяжбы «Джарндисы против Джарндисов». Нескончаемый процесс. Я должен был указать имя, телефонный номер, адрес и дату рождения человека, которому я собирался позвонить. После этого – заполнить форму, чтобы получить PIN-код для местных звонков и еще один – для международных. Все начиналось как фарс, затем превращалось в кошмар и изощренную пытку. Бланки форм ходили туда-сюда или просто терялись. И когда в итоге ты добирался до телефона, на разговор выделяли лишь десять минут. А потом не полагалось звонить в течение пяти минут. Звонки – кроме разговоров с адвокатами – записывались, однако требовалось предпринимать особые шаги, чтобы еще доказать, что ваш собеседник – адвокат. Именно по этой причине тюремное начальство принимало только офисные телефонные номера, а не мобильные, хотя юристов лишь по мобильному и достанешь. И всё в таком духе – кафкианские миазмы мелких гадостей и помех.
В конце концов мне удалось поговорить с матерью и адвокатом. Я также попытался дозвониться до Дэниела Эллсберга – человека, предъявившего миру «Документы Пентагона»[6]. Он не отвечал. Выяснилось, что Дэниел в то время как раз приковывал себя к воротам Белого дома. (Чтобы не допустить этого, у него забрали наручники.) «Добрый день, Дэн, – сказал я его автоответчику. – Привет тебе из подвалов викторианской каталажки. Послание всем остальным: „Вам бы здесь побывать“».
Шли дни, и мне стали подсовывать под дверь документы, некоторые – ночью, сопровождаемые шепотом. Среди них было много газетных вырезок и подборок, скачанных из Интернета, с пометами заключенных. Одна из статей называлась Is Rape Rampant in Gender-Equal Sweden? («В Швеции с ее равенством полов бесчинствуют насильники?»). В тюремном заточении обычно расцветают как всевозможные теории заговора, так и характерное для узников содействие в юридических делах. Заключенные, безусловно, обладают немалым опытом, и большинство из них строги и к себе, и к окружающему их порядку, принимая как должное, что тюремная система явно настроена на выжимание из них всех соков. Многие из тех, кто подбрасывал мне под дверь корреспонденцию, были подлинными экспертами по судебным ошибкам, и это служило утешением в ночные часы. Было бы глупостью с моей стороны думать, будто все заключенные невинны, но некоторые – определенно, и я чувствовал, что эти документы и письма – проявление солидарности. В тюрьме естественно испытывать сильный гнев, я и злился, выписывая восьмерки по своему загону, словно спятившая пчела, и пытаясь хоть чем-то себя занять.
Как-то утром я получил конверт, а внутри – ничего. Стоя под окном, я мог видеть падающий снег. Кажется, это происходило 10 декабря. Потом я выяснил, что в конверте должен был лежать журнал Time. Обложку украшало мое лицо, а рот мне закрывал американский флаг. В передовице меня назвали «исключительно талантливым шоуменом». Может быть, так оно и есть, но в тот момент я себя таковым не ощущал. Пока, вместо того чтобы почитывать Time, я мотал свой срок и ради нотки разнообразия все высматривал что-то новое в продуваемой щели под дверью – пусть даже какую-нибудь чепуху, но предназначенную для заключенного номер A9379AY. Вот так и бывает: тебе затыкают рот, тебя держат во тьме, твою личность сводят всего лишь к номеру, а ты высматриваешь свет, проникающий из окна или из-под двери.
Один из самых нужных документов подсунул мне заключенный по имени Шон Салливан. Это была копия договора «Об экстрадиции между Соединенным Королевством Великобритании и Северной Ирландии и правительством Соединенных Штатов Америки», подписанного Дэвидом Бланкеттом и Джоном Эшкрофтом[7] в марте 2003 года. Седьмая статья касалась смертной казни, и в ней говорилось, что государство, от которого требуют экстрадиции, вправе отказать в ней, если в стране, делающей запрос, рассматриваемое правонарушение может караться смертной казнью. Между тем американские политики уже призвали к моей экстрадиции, чтобы предъявить мне обвинение по закону «О борьбе со шпионской деятельностью». Конгрессмен Питер Кинг написал Хиллари Клинтон, что я возглавляю «террористическую организацию» и обращаться со мной следует соответственно. Тот самый Питер Кинг, который, погромыхивая жестяной банкой, шатался по улицам Нью-Йорка и собирал деньги для Ирландской республиканской армии. Сам он называл себя «Олли Нортом по ирландским вопросам»[8]. Меня изумляло, насколько эти официальные блюстители, преследующие нас за «правонарушения», сами агрессивны и преступны. Я прочитал документ и вновь осознал: независимо от того, что обо мне говорили или выдумывали, я был лишь пешкой в большой игре. Мне оставалось только сохранять ясность мысли, принимать на себя весь огонь, переносить насмешки, издевающиеся над моим характером и моими целями, – и продолжать работать.
Я получал письма и даже сумел отправить несколько, но, поскольку бюрократическая машина работала безотказно, это постоянно сопровождалось какими-то трудностями. Тюрьма подобна острову, и ее обитатели могут казаться людьми совершенно недоступными – конкретное и вполне жизненное воплощение продажной власти. Поэтому письма помогали мне ощущать хоть чью-то заботу и чувствовать себя человеком в бесконечной веренице дней, проведенных в Уандсворте. В письмах угадывалась совсем другая страна, а не та Англия, где только умели поливать помоями, – страна, где люди осознавали, что они сами должны стоять на страже своих свобод. Из Хэмпшира: «Дорогой Джулиан, вы меня не знаете. Я лишь один из миллионов граждан по всему миру, видящих, что происходит, и не ослепленных политическими играми, жертвой которых стали вы». Из Талс-Хилл: «Всегда помните, что достижения WikiLeaks жизненно важны для развития нашего мира. P.S. Посылаю вам книгу головоломок, чтобы было чем занять себя». Из Бейзингстока: «Я поддерживаю вашу позицию и думаю, вы стали жертвой, пострадали от влиятельных сил». Из Йоркшира: «Слышите, как рушится их каменная крепость? Продолжайте свое достойное дело. Вам всегда будут рады в Северном Йоркшире. Кроме того, в этой части света прекрасный Интернет». Из Эссекса: «Мне кажется, ваша история заставила многих людей сесть и по-настоящему задуматься о власти, политике и коррупции». Из Мерсисайда: «Мы думали о вас прошлым вечером и надеемся, что вы в целости и сохранности в этом неприятном месте. Когда вас выпустят, не могли бы вы приехать к нам на Северо-Запад и объяснить людям, как важна свобода мысли, слова и информации?»