Последняя книга, или Треугольник Воланда. С отступлениями, сокращениями и дополнениями - Лидия Марковна Яновская
Не поняла в ноябре 1942 года, когда Е. С. — среди всякой женской дребедени — напряженно писала ей о главном: «Видите ли Вы Эйзенштейна и Пудовкина? Говорили ли с ними о романе М. А.?»
На это самое главное, по-видимому, просто не ответила — если судить по следующему письму Е. С.:
«Дорогая Тусенька… Ваши письма волнуют и чаруют своей полнейшей неопределенностью и английским туманом. Мне это напомнило один прелестный рассказ Грина, забыла, как он называется, когда человек знакомится на рынке с девушкой, сразу пленяется ею, она закалывает ему воротник своей английской булавкой, дает ему номер своего телефона. Потом ночь. Голод. Он идет ночевать в помещение банка. И оттуда хочет позвонить ей. И вот напряжение памяти — забыл телефон. Наконец набирает номер. Шум в трубке, неожиданно ее голос. Потом пропадает. И вот это-то — его муки, его безумное напряжение, его ужас при потере — все это я испытываю при чтении Ваших писем. Вот-вот, кажется, сейчас услышу что-то чрезвычайно важное, вся вытягиваюсь, впиваюсь в строчки… Ничего. Голос пропал.
Ах, Таня, Таня!»
Не понимала и позже. Записывала в дневнике, обращаясь к умершему Ермолинскому (он скончался в 1984 году): «Вы твердо говорили: „Миша — гений“. А я Вам: „Почему Вы так твердо это говорите?“». И Ермолинский будто бы отвечал ей: «…Через три дня, как только будет напечатан „Мастер“, то же самое будет говорить весь мир…» «Какая преданность духа!.. — восклицает Т. А., изумляясь верности покойного Ермолинского. — Вы ведь всегда говорили: „Миша был гений“. А я спорила, не понимала».
Не понимала. Упорно держалась за свое непонимание, чему были, разумеется, причины. Так и не смогла простить Елене Сергеевне ни странно большого места, которое она заняла в жизни ее брата, ни того, что Е. С., с ее гордостью и душевной силой, была нужна Луговскому гораздо больше, чем он ей. И того, как преданно относился к Е. С. Ермолинский, отвергнутый как любовник и оставленный в друзьях, тоже не могла простить. Потому что Ермолинского любила.
Это Булгаков видел людей насквозь. Елена Сергеевна очень ошибалась в людях. Относилась к Татьяне Луговской искренне, доверчиво, даже любовно. Мы ведь так нуждаемся в друзьях, мы любим своих друзей, прощая им мелкие прегрешения, и не замечаем, как порою глубоко и жестко в их дружбе таится скрытое соперничество, ревность или предательская зависть, прорастая в затаенную ненависть.
После смерти Елены Сергеевны у Татьяны Луговской появилась безумная идея объявить Ермолинского «единственным другом Булгакова», и она вдохновенно пробивала эту идею, объединяя вокруг нее своих друзей. Когда умер Ермолинский, ею овладела безумная мысль захоронить его в могиле Булгакова — не помню уж, как отбились родственники Булгакова и Елены Сергеевны. Образ умершей вдовы Булгакова мешал, его хотелось перекроить, подчистить, сделать зауряднее…
С Татьяной Александровной Луговской я была кратко знакома. Это была женщина очень моложавая, красивая и решительная. Читатели знают, что у нее легкое перо и высокая самоуверенность. «Чего только не пишут про ушедших людей, — замечает она в своих мемуарах, — и потом они застревают в истории совсем другими, чем были… И еще я поняла, что и мой путь по жизни кончается, и спешу поэтому записать, по возможности правдиво, то, что я видела и знала доподлинно».
Увы, в данном случае ни правдиво, ни доподлинно не получилось…
Фадеев и Луговской в жизни Елены Сергеевны Булгаковой. Цвет советской литературы, лучшие в ней. Оба — значительно моложе Елены Сергеевны, красивые и бесспорно одаренные. Как страшно они пили, эти ребята. Какими слабыми, должно быть, казались ей в ярком свете личности Михаила Булгакова, наполнявшем ее душу…
«Образ моего отца, пишущего за столом…»
А что же с «Коммунистическим манифестом», который Афанасий Иванович Булгаков читал ровно за сто лет до того, как этот факт оскорбил его ученую внучку?
Видите ли, на протяжении многих лет — более того, на протяжении почти трех десятилетий — я была, пожалуй, единственным исследователем, которого всерьез интересовал образ этого очень сдержанного и очень привлекательного человека, оставившего заметный след в личности своего гениального сына.
Новые и весьма интересные материалы, существенно дополнившие то, что я знала об Аф. Ив. Булгакове, появились уже в другое время: письма (1881–1905) Афанасия Ивановича к его однокашнику по семинарии и другу В. М. Позднееву[442]; и переписка (1889–1897) Афанасия Ивановича с Варварой Михайловной, сначала невестой, потом женой[443].
А тогда шли 1970-е годы — второе десятилетие моих булгаковских штудий. Елены Сергеевны уже не было в живых, и доступ к рукописям Михаила Булгакова был глухо закрыт для меня. Иногда я приезжала в Киев (а жила в ту пору в Харькове) и погружалась в киевские архивы — Городской, с его огромным фондом Киевской первой гимназии, Исторический, где хранились фонды Духовной академии и цензуры (Аф. Ив. Булгаков служил не только в Академии, но и в цензуре), архив ЗАГС — с метрическими книгами о рождениях, венчаниях и смерти (они же «записи актов гражданского состояния»). В Публичной библиотеке листала старые киевские адресные книги. И, конечно, бродила по городу — по булгаковскому Городу — пытаясь представить себе, так сказать, на пленэре, где же это все происходило — родился, жил, катался на санках, учился… Проходила теми самыми улицами, теми маршрутами, которыми он ходил в гимназию, в университет, в театр… Останавливалась у домов, в которых некогда жили его друзья… у сохранившихся домов… у сохранившихся остатков домов, в которых некогда жили его друзья…
В личном деле Афанасия Ивановича Булгакова в фонде Киевской духовной академии натолкнулась — конечно, случайно, это всегда бывает случайно — на сложенный вдвое листок. Кажется, даже не сразу сообразила, что это такое. Это был «вид на жительство» — подобие паспорта. На обороте — полицейский штамп и запись: «3 августа 1890 г. Подольский полицейский участок. Дом № 28 — Бутовского — по ул. Воздвижен<ской>».
Ниже еще два полицейских штампа. 17 мая 1892 года Печерский полицейский участок зафиксировал новый адрес: ул. Госпитальная 4. 20 августа 1895 года — Лукьяновский полицейский участок — Кудрявский пр. 9.[444]
Это — прописка (оказывается, в России всегда была прописка, при всех властях). А первая запись — самый первый киевский