Карен Брутенц - Тридцать лет на Cтарой площади
Погосян мне понравился, производил впечатление искреннего и разумного человека, хотя, как я понял чуть позже, был не так уж и прост. Он оказался в незавидном положении – между молотом требований двух, кстати не вполне идентичных, центров, московского и республиканского, и наковальней народного давления. Генрих Андреевич держался нарочито простовато, не без крестьянской хитрецы. Не противореча прямо «начальству», выполняя его указания, он старался столкнуть его с реальными фактами, с конкретными людьми, выражающими общее настроение, и одновременно не терял связи с населением.
Впрочем, была еще одна реальность, по существу автономная, с которой ему приходилось считаться: ведомство внутренних дел, представляемое заместителем союзного министра Б. Елисовым. Генерал, особенно поначалу, держался слишком напористо, и я вынужден был сделать ему замечание, видя, как он открывает дверь к секретарю обкома чуть ли не «ногой». Всем своим поведением он как бы говорил: «Вы там говорите, заседайте, а я свое дело, настоящее дело, знаю». Отношение к происходящему выразилось в вырвавшемся у него возгласе: «Когда этот балаган кончится?»
Наутро я приехал в обком. На площади вокруг сработанного помоста с трибуной уже колыхалась толпа по крайней мере в несколько тысяч человек с кумачовыми транспарантами. Она внимала оратору, чей голос, усиленный микрофонами, был хорошо слышен. Эту картину я смогу наблюдать беспрерывно три проведенных дня в Степанакерте, в те часы, когда буду в обкоме.
Начал я с беседы с членами бюро обкома. Затем последовали встречи с аппаратом партийных, советских и профсоюзных органов, с руководителями предприятий, с интеллигенцией Степанакерта, с ветеранами партии. В обком потянулись ходоки, желающие встретиться с «уполномоченными из Москвы и передать волю народа». Так состоялись встречи с ветеранами труда, с «афганцами», представителями студенчества, группой преподавателей педагогического института (6 кандидатов наук), с несколькими учителями, с группой крестьян и т. д. Протекали они по?разному. Были, как правило в разговорах с интеллигенцией, моменты по?человечески неприятные, а иногда отдающие и провокацией. Так, доцент педагогического института, несмотря на все мои увещевания, упорно называл азербайджанцев «чучмеками» и убеждал в превосходстве армян, которые «первыми в мире в 301 году провозгласили государственной религией христианство и в этом же веке создали свой алфавит». На собрании интеллигенции директор музыкальной школы истерически кричал: «Вы (Москва. – К. Б. ) нас за людей не считаете, мы для вас стадо. Ну что ж, стреляйте, стреляйте…» Но скорее это были исключения. В целом шел вполне пристойный разговор.
Однако в том, что касалось существа дела, я наталкивался на стену практически всеобщего настроения, которое разделял и партаппарат, включая первого секретаря. Люди начинали волноваться, говорить на повышенных тонах, перечислять обиды, испытанные от «рук» азербайджанского руководства, с впечатляющим упорством и единодушием выражал решимость «не возвращаться в Азербайджан». Причем основным мотивом жалоб, особенно у интеллигенции, была даже не материальная сторона, хотя экономическую дискриминацию не обходили, а то, что ущемляло чувство достоинства карабахских армян.
От автономии, говорили мне, непрерывно «отщипываются» все новые куски. Стало обычным мелочное вмешательство, без разрешения Баку буквально «нельзя повернуться». Согласованию подлежит даже назначение рядовых сельских врачей и учителей. Руководящие кадры присылают в Карабах извне, не интересуясь мнением местных. Так попали в Карабах первый секретарь обкома Б. Кеворков, объявивший на активе 12 февраля неприсоединение Нагорного Карабаха к Армении «своим жизненным кредо», и председатель облисполкома В. Осипов. Из трех секретарей обкома только один – армянин (второй, тоже «завезенный» – русский, хотя в области русских почти нет).
Говорили, что через республиканскую прессу и радио настойчиво проводится мысль о превосходстве азербайджанцев и их культуры. Мне принесли целую кипу изданных в Баку книг и брошюр, где ученые, от аспирантов до маститых профессоров, разумеется, без малейших доказательств утверждали, что Нагорный Карабах всегда был чисто азербайджанской землей. Ряд из них (3. Бунятов, Т. Ахундов, Ф. Мамедова) даже доказывали, что карабахские армяне – вовсе не армяне, а арменизированные албанцы, которые были названы предками азербайджанцев. Если поверить официальному списку храмов и церквей, присланному из Баку, в Мартунииском районе НКАО было 14 «албанских» храмов и 2 армянские церкви, в Мардакертском – соответственно 18 и 11, в Гадрутском – 9 и 1, а в Аскеранском районе – 6 храмов, и все «албанские». Продемонстрировали и изданную Азербайджанским государственным издательством («Азернешр») книгу о Шуше, где она выдается за азербайджанский город. И лишь на 30?й странице впервые появляется упоминание об армянах, всего 10 строчек посвящено резне
22 марта 1920 г., уничтожившей армянскую часть города. Причем не уточняется, кем были «погибшие тысячи людей» и «лишившаяся крова половина населения города».
И все это, подчеркивали мои собеседники, на фоне лицемерных заклинаний о дружбе народов и посвященных ей шумных показных мероприятий, которые получили особый размах в последние годы и шли параллельно с усилением дискриминации.
Беседы проходили в «тени» шумевшего за окнами непрерывного митинга, который резонировал возбуждение. Чувствовалась неплохая организация – в ритме митинга, в регулярном подвозе продовольствия, запрете продавать спиртное (хотя по чьей?то инициативе дважды попытались завезти его в город), в отсутствии правонарушений, наконец, в ночных «дежурствах» у обкома. Это явно было делом рук «инициативных групп», в которых выделились свои лидеры.
Я оказался в трудном положении. Единственное, чего мне удалось добиться, это наладить спокойный, без первоначального возбуждения и крикливости, но и без сближения позиций диалог с обозначившимся активом, с интеллигенцией, стимулировать у митингующей стороны стремление обсуждать проблемы в невзвинченной обстановке. Но до готовности свернуть демонстрацию и перевести весь процесс в некое конструктивное русло было далеко. Мое положение затруднялось и тем, что, по существу, я не имел политической опоры на месте. Хотя толпа, волновавшаяся у стен обкома, все еще рассматривала его как средоточие и символ власти, хотя слово «партия» еще горело на ее транспарантах, это скорее относилось к «Москве», к «центру». Кроме того, это было, очевидно, и приемом, подсказанным организующим ядром, попыткой ввести свои действия в более или менее легитимное русло, не противопоставляя себя основам режима.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});