Генри Миллер - Размышления о писательстве. Моя жизнь и моя эпоха
Из живописцев я больше других чтил Ханса Райхля — немецкого художника, эмигрировавшего в Париж. Его картины нравились мне даже больше, чем работы Пауля Клее. Пауль Клее и Джон Марин — два мастера акварели, к которым я хотел бы когда-то приблизиться в своей работе, но мне это не удается. И если говорить о том, кто повлиял на меня, то, несомненно, на первое место я поставил бы их и Райхля. Но еще до них, задолго до того, как я о них услышал, это были японские мастера. Они и сегодня остаются моими любимыми художниками и кумирами. Я имею в виду таких живописцев, как Утамаро, Харосиге и Хокусаи. Мне никогда не надоедает смотреть на их картины.
Мне говорят: "В этой работе вы изменили свою манеру". На это я отвечаю, что они не понимают, о чем говорят. Как вы помните, к этому времени я нарисовал 3000 акварелей; я прекрасно помню все свои работы и просто не понимаю, что люди хотят сказать подобными высказываниями. Безусловно, стиль моего письма меняется. Я и сам меняюсь изо дня в день, но это не те радикальные перемены, как, например, у Пикассо, поскольку у меня отсутствует его дарование.
Порой мне бывает жалко Пикассо, хотя я и знаю, что он один из великих, поистине великих людей в таком обществе, как наше. Но я жалею его за то, что он — раб или жертва своих творений, своего рода невольник своей музы. Говорят, он чувствует себя несчастным, если не работает. Он, так сказать, не может наслаждаться жизнью, не работая. Но я должен отметить одно обстоятельство. Мне кажется, все его высказывания — кладезь мудрости, они звучат образно и остроумно. Его можно спросить о чем угодно, даже о том, в чем он ничего не смыслит, и получишь удивительный ответ. Его ум постоянно работает, и это не тот ум, что повторяет без конца: "Я знаю, я это изучал, я к этому готовился". Нет, это ум острый, неожиданный, спонтанный. Понимаете, я думаю, в мире очень немного настоящих мыслителей, ведь по сути все мы — лунатики; мы не думаем, мы просто реагируем. Говорим то, что слышали, повторяем то, что заимствовали у других. У нас нет собственного мнения. А суждения Пикассо оригинальны, и даже если они сумасшедшие, абсурдные, перевернутые вверх дном, по-моему, они исполнены величайшего смысла.
А сейчас мне вспоминается другой факт, касающийся моей любви к китайской мудрости. Ведь для китайца все эти размышления и муки творчества — просто забава. Он не придает им первостепенного значения. Возможно, это и самая захватывающая игра, но всего лишь развлечение. Живопись — для меня развлечение. Я знаю одно: я хочу рисовать; на самом деле больше ни о чем я не думаю. Мне нравится ощущать в своей руке кисть. Но что это такое, отчего я занимаюсь живописью, что происходит, я никогда не узнаю.
Иногда я смотрю на открытку или рекламу и завожусь: "Как хотелось бы нарисовать нечто подобное", — говорю я себе. Цветные открытки на самом деле вызывают у меня интерес. Ставлю открытку перед собой и говорю себе, что собираюсь ее скопировать. Это может быть пейзаж: гавань с лодками и здания; конечно же, нарисованный моей рукой, он оказывается совершенно другим, поскольку я неспособен даже толком скопировать.
Было время, когда те или иные страны ассоциировались У меня с определенными оттенками красок. Так Китай я помню — желтый, прежелтый. Китайская желтизна — это нечто такое, что всегда меня очень интересовало. Раньше дни и ночи напролет я просиживал с Эмилем Шнеллоком, моим первым другом и художником. Мы часто говорили об оттенках красок. Однажды я спросил его: "Как у тебя получается золотистый отлив?" Да, я задавал подобные наивные вопросы. Это продолжалось всю ночь, разговор о золотистом оттенке, как его добиться, кто в этом преуспел и т. д. В течение недели или более того я сходил с ума по желтому цвету, все представлял себе в желтых тонах и рисовал желтыми красками.
Кстати, я часто использую губку. Временами добиваешься желаемого эффекта в работе над акварелью. А еще очень люблю — ив этом, наверное, я преуспел больше всего, — когда у меня ничего не получается. Обычно это лист очень плотной бумаги, который мне жалко выбрасывать. Так что я опускаю акварель в ванночку и изо всех сил тру ее щеткой. Не имеет значения, насколько я смыл краски: следы все равно остаются. Затем переворачиваю обесцвеченный лист другой стороной и рисую на нем что-то прямо противоположное. Тусклый фон неудавшейся картины определяет новую работу.
Такого рода технические приемы можно рассмотреть с философской точки зрения, чего люди, как мне кажется, никогда себе не представляют. В наших руках некая великая сила: способность превращать одно в другое. Когда что-то не получается, ты вынужден устранять неполадки. Мне кажется, это благо ниспослано нам Богом, и это величайшее обстоятельство касается всей вселенной: оно заключается в том, что она поддается изменению. Возможны какие угодно превращения. Человек наделен частицей этой силы: взяться за неудавшееся и проигранное дело и превратить его в нечто новое и удивительное.
Часто случается, что я рисую две человеческие фигуры. Порой трудно определить, кто из них мужчина, а кто — женщина. Много раз, закончив рисовать одну фигуру, я спрашиваю себя, мужчина это или женщина? Это не имеет значения. Нарисую то, что, по моему мнению, является головой мужчины, а потом пририсую этой фигуре грудь, поскольку меня не интересует, кому она принадлежит. Порой грудь — это именно то, что интересно само по себе.
Я всегда в поиске. Чем больше я смотрю на работы Георга Гроша, тем больше восхищаюсь и удивляюсь тому, как искусно он совмещает цвет и рисунок. Он может взять большие пятна — оранжевые, черные, серые, любых оттенков, и сочетать их с затейливо переплетающимися линиями. Полагаю, это настоящее искусство, истинное мастерство. Он был великим художником. Его ранние работы пронизаны жестокостью, и они так и были задуманы — как осуждение немецкого государства; народу, всей нации вынесен смертный приговор. Не думаю, что даже Гойя обошелся с испанцами так, как Грош — с немцами. Он
оставил на них неизгладимый отпечаток. В его картинах они осуждены навечно. И, тем не менее, эти картины доставляют эстетическое наслаждение, несмотря на страшную и жестокую сюжетную линию.
В моих картинах нет иронии, но я действительно использую множество символов. Знаю, что повторяю их. Некоторые символы появляются неоднократно. Один из них — звезда Давида, и если бы вы спросили, почему, я бы не смог вам ответить. Также часто возникают луна, полумесяц или серп луны. Думаю, это чисто декоративное явление. Но у меня нет никаких побуждений использовать символы. На самом деле, я все делаю бессознательно. Это интересный и странный факт, вот почему так трудно говорить или писать о моих занятиях живописью. Когда я сажусь рисовать, то почти никогда не знаю, что собираюсь изобразить. Иногда у меня есть какие-то наметки; может быть, я хотел бы нарисовать пейзаж, но в процессе работы пейзаж может превратиться во что-то совершенно противоположное.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});