Евгений Соловьев - Л. Н.Толстой. Его жизнь и литературная деятельность
Во время перемирия разыгрывается, например, такая сцена:
“Вот пехотный бойкий солдат, в розовой рубахе и шинели внакидку, в сопровождении других солдат, которые, руки за спину, с веселыми, любопытными лицами стоят за ним, подошел к французу и попросил у него огня закурить трубку. Француз разжигает, расковыривает трубочку и высыпает огня русскому.
– Табак бун,– говорит солдат в розовой рубашке, и зрители улыбаются.
– Oui, bon tabac, tabac turc, – говорит француз, – et chez vous autre tabac – russe? bon?[5]
– Рус – бун, – говорит солдат в розовой рубашке, причем присутствующие покатываются со смеху. – Франсе, бун, бонжур, мусье! – говорит солдат в розовой рубашке, сразу уж выпуская весь свой заряд знаний языка, и треплет француза по животу и смеется. Французы тоже смеются.
– Ils ne sont pas jolis, ces b… de Russes,[6] – говорил один зуав из толпы французов.
– De quoi ils rient donc?[7] – говорит другой, черный, с итальянским выговором, подходя к нашим.
– Кафтан – бун, – говорит бойкий солдат, рассматривая шитые полы зуава, и опять смеется.
Ne sors pas de ta ligne, á vos places, sacré norn![8] – кричит французский капрал, и солдаты с видимым неудовольствием расходятся”.
Не странно ли будет видеть потом, всего через несколько часов, этих добродушных людей, так весело разговаривавших друг с другом, с ожесточенными и освирепевшими лицами прокалывающих друг друга штыками? Вражды между ними нет никакой; если бы не странная стихийная сила, руководящая ими, они долго бы еще продолжали беседовать и смеяться, а потом вместе и дружно принялись бы за работу. Но “белые флаги спрятаны, и снова свистят орудия смерти и страданий, снова льется невинная кровь и слышатся стоны и проклятия”.
Дикая и страшная трагедия человеческой жизни разыгрывается на полях сражений. Где и в чем можно найти ей оправдание? И вместе с Толстым невольно спрашиваешь себя: “Неужели эти люди – христиане, исповедующие один великий закон любви и самоотвержения, – глядя на то, что они сделали, с раскаянием не упадут вдруг на колена перед Тем, Кто дал им жизнь, вложил в душу каждого, вместе со страхом смерти, любовь к добру и прекрасному, и со слезами радости и счастья не обнимутся, как братья?”…
Нет, не обнимутся. Цветущая долина покрывается мертвыми телами, опять свистят орудия смерти, прекрасное солнце спускается к синему морю, синее море, колыхаясь, блестит в золотых лучах солнца, а люди, как дикие звери, бросаются друг над друга и рвут друг друга зубами…
Гете заметил как-то, что истинный художник всегда ребенок. Как ребенок он наивен, удивляется тому, чему уже перестали удивляться мы, опытные люди, и задает такие вопросы, которые уже не существуют для нас. В узком ущелье Валерика великий и наивный ребенок Лермонтов, видя перед собой окровавленные трупы так недавно еще веселых и полных жизни людей, спрашивает: “Зачем?”; под стенами Севастополя тот же вопрос не Дает ни минуты покоя другой великой наивной душе – душе Толстого. Он как художник не понимает и не может понять того, что как будто понимаем мы, что, пожалуй, сам он понимает как офицер, как командир дивизиона, как защитник Севастополя, мечтающий о флигель-адъютантстве. Но художник “наивен”, его чуткое сердце не может успокоиться на тех объяснениях и ответах, на которых успокаивается обычный смертный; цветущая долина, заваленная мертвыми телами, для него не просто поле сражения, где победили мы или французы, где было столько-то стычек, где столько-то убито, столько-то ранено; эта цветущая долина для него что-то страшное, таинственное, преступное, вызывающее один и тот же роковой вопрос: “Зачем?”
Во втором севастопольском рассказе (“Севастополь в мае”) перед нами развертывается и другое противоречие, поразившее Толстого. Это противоречие народного и интеллигентского духа. Молчаливый героизм народа и тщеславная суетливость интеллигента никогда еще до той поры так резко не противопоставлялись друг другу. Впоследствии Толстой построил на нем свою эпопею “Война и мир”, но впервые оно было постигнуто им уже под стенами Севастополя. Интеллигент носится со своим я, не может ни на минуту отделаться от забот о нем. Это маленькое требовательное я суетится, беспокоится, страдает и радуется, смотря по тому, хорошо ли ему или дурно, тепло ему или холодно.
Желание выставить себя с самой выгодной стороны, выдвинуться в первый ряд – это тщеславное суетливое желание ни на минуту не исчезает из интеллигентской души, и бесконечные интриги, разнузданная игра себялюбия – иногда совершенно невинная, детская, иногда скверная, потому что корыстолюбивая, – постоянно происходят на фоне молчаливого народного героизма. Идти на бастион значит идти почти на верную смерть, и вот по дороге туда культурный человек штабс-капитан Михайлов думает: “И каково будет удивление и радость Наташи, когда она вдруг прочтет в “Инвалиде” описание, как я первый влез на пушку и получил Георгия. Капитана я должен получить по старому представлению. Потом очень легко я в этом же году могу получить майора по линии, потому что немало перебито, да и еще, верно, много перебьют нашего брата в эту кампанию. А потом опять будет дело, и мне, как известному человеку, поручат полк… подполковник… Анну на шею… полковник…” – и в мечтах своих штабс-капитан Михайлов добрался уже до генеральского чина… Тот же штабс-капитан Михайлов на музыке в саду весь поглощен соображениями о том, как и с кем ему поздороваться, к. кому подойти, с кем заговорить. Он избегает компании своих товарищей-армейцев, потому что один из них в верблюжьих штанах и без перчаток, а другой кричит ужасно громко на весь сад, – но не решается и подойти к “аристократам”… “Что, ежели, – спрашивает он себя, – они вдруг мне не поклонятся, или поклонятся и будут продолжать говорить между собою, как будто меня нет, или вовсе уйдут от меня, и я там останусь один?…”
Ребячество капитана Михайлова вызывает лишь улыбку, как вызывают улыбку и его ненужные мысли. Но можно не только улыбаться, а и задуматься, видя поразительное и странное сочетание культурной ярмарки тщеславия и эгоизма с молчаливым героизмом простого народа.
В культурном человеке слишком сильно чувство личности: это-то и портит все дело. Лишь в минуты нравственного прозрения спрашивает он себя: “Что значат смерть и страдания такого ничтожного червяка, как я, в сравнении со столькими смертями и страданиями?”… Но вид чистого неба, сияющего солнца, красивого города опять приводит культурную душу в обычное состояние маленьких себялюбивых забот, опасений, мечтаний… Быть лучше, сильнее, красивее другого – вот нерв культурного бытия, и в этом же его главное противоречие с народным духом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});