Антанас Венцлова - В поисках молодости
Кажется, осенью 1926 года я пришел к своему товарищу по гимназии Антанасу Янушявичюсу, который жил в общежитии, и застал у него незнакомую девушку. Янушявичюс был родом из той же волости, что и я, и, хотя я был атеистом, а он — верующим, мы дружили во время каникул, да и в Каунасе довольно часто встречались. Девушка была в очень скромном, даже гимназического покроя платье. Она посмотрела на меня большими глазами. Мне показалось, что она прекрасна. Она была красива той неповторимой красотой юности, которая почти отнимает дар речи у молодого человека. Это случилось и со мной, когда приятель представил меня Саломее Нерис, сказав, что я тоже пишу стихи. Я был ошеломлен, и, когда приятель ушел в коридор за кипятком, оставив меня наедине с Нерис, я не знал, что говорить. Не потому, что я уже считал ее великой поэтессой, но потому, что этой незнакомой девушке раскрыли мой секрет. А она смотрела на меня теплым взглядом больших глаз и, кажется, совсем не осуждала меня за то, что я пишу стихи. Она меня о чем-то спросила, я от волнения покраснел — я не привык говорить с девушками. Это было тем более трудно, когда передо мной за столиком сидела поэтесса, которую печатали многие газеты и фамилию которой хорошо знали все, кто интересовался литературой.
Янушявичюс долго не возвращался, мне поневоле пришлось отвечать, и мы успели выяснить, на каких факультетах учимся, где кончали гимназию. Нерис сказала, что читала мои стихи, но умолчала о своих впечатлениях. Она расспрашивала, много ли я написал, что читаю, и, когда мой приятель вернулся с металлическими кружками, наполненными кипятком, мы уже разговаривали с Нерис, как старые, добрые друзья. Моя робость испарилась, и мы все попивали кипяток, в котором плавали чаинки. Сахар мы ели вприкуску, чтобы было дешевле. Я то и дело посматриваю на новую знакомую, мы разговаривали об университете и профессорах. Нерис расспрашивала меня о Креве, Тумасе, Сруоге, и я предложил ей прийти к нам их послушать.
Мы вместе покинули комнату Янушявичюса. Оказалось, что Нерис намного ниже меня, и теперь, когда мы шли по Лайсвес-аллее, я видел обращенное ко мне ее лицо. Я подумал, что хорошо бы подружиться с такой девушкой, но мы уже подошли к улице Даукантаса, и она, подав мне руку, сказала:
— Мы встретимся, правда? Мы ведь учимся в том же здании.
Кажется, под впечатлением первой нашей встречи я посвятил Нерис стихи, напечатанные в сборнике «На улицах рассвет».
Как и раньше, я много читал. В мои руки попадали классики, писавшие четко, последовательно, понятно, воссоздававшие широкую картину жизни, проникавшие в психологию персонажей. Но читал я также, например, «Голый год» Бориса Пильняка и другие его произведения. Эти книги были написаны удивительно запутанным стилем, — за смесью метафор, сравнений, за обрывками фраз иногда трудно было уловить мысль автора. Да и сама мысль была запутанной, без логической последовательности. Каким путем идти? Кто прав? Классики пишут прекрасно, ничего не скажешь, — но они не наши современники. Пильняк и другие пишут по-новому, не так, как все, но они сами закрывают себе путь к читателю — их могут одолеть только чудаки или такие любители, как я. «Я считаю, — писал я Райле летом 1928 года, — что для прозы изысканность стиля — как собаке пятая нога. Простой, естественный рассказ. Иногда могут быть номера, цифры, переходы на другую строку. Но ничего лишнего! Хороший пример — Эренбург. Раньше он проповедовал конструктивизм, а сейчас пишет стилем Толстого».
И еще из того же письма — чтобы показать настроения тех лет.
«Мы с тобой осенью устроим новый «поэзо-концерт», от которого зачихают все академические крысы. Цитадель мещанства надо взорвать пироксилином нахальства, если уж иначе нельзя».
Я читал и остроумнейшую книгу Корнея Чуковского «От Чехова до наших дней», и воспоминания Айседоры Дункан, и Есенина, и «Графа Монте-Кристо». Не только от нетребовательности и отсутствия плана — меня подстегивал голод новых впечатлений, новых знаний. Желание разобраться в новых проблемах литературы и искусства заставляло читать теоретические труды — «Теорию прозы» Шкловского, «Культуру и стиль» Иоффе. Правда, в этих книгах я обнаружил не столько марксизм, который меня все больше интересовал, сколько формализм и вульгарную социологию. Но эти книги заставляли думать, не успокаиваться.
…У Казиса дела обстояли плохо. Моему непоседливому другу стало жарко и в Риге. Осенью, в октябре, я получил от него письмо, написанное в поезде Берлин — Вена: «В Берлине просидел около недели. Остаться не удалось. Полицейские, гады, выгоняют. Еду в Вену, сам не знаю зачем. Хотел поехать в Париж, но не впускают. Настоящий нужник эта Европа: куда ни ткнешься, одно и то же… Получается, что лучше было бы уж в Каунасской тюрьме. Жаль, что добрые люди не позволили мне туда угодить. Там бы я продолжал свой «Дом № 13».
Что же случилось? Возможно, латвийская охранка заинтересовалась деятельностью Казиса. Скорее всего, не без помощи литовской политической полиции — давно уже известно, что охранки соседних стран часто помогают друг другу охотиться за революционерами… В голову лезли всякие мысли. Было жалко бездомного друга, который нигде не может найти спокойного места. Еще сильнее становилась ненависть к тому строю, который изгнал моего друга из Литвы и заточил в тюрьмы много молодежи.
Недели две спустя я снова получил письмо — уже из Вены. «…Я устал, рассеян, душа без места…» Но Казис все равно не забывал о литературной работе. Он просил прислать ему новые газеты и журналы. «…Надо исподволь проникать в «Культуру», это единственный журнал, который читают в деревне». И снова тоска: «О, эта литовская деревня! Она мне снится».
Как мне понятны и близки чувства Казиса! Может быть, не с той остротой, как в первый год жизни в Каунасе, но все равно я по-прежнему мучительно чувствовал, что лишился своей деревни, что вокруг меня — тупые, опустошенные люди, карьеристы, бегущие туда, откуда им помахали деньгами. И жизнь и любовь у них — серые, плоские, ничтожные… Пойдешь в университет — серая скука, заглянешь в кафе Конрадаса выпить кофе — сидят напыжившись крысы желтой печати и воображают, что от них зависит судьба если не мира, то хоть Литвы. Проституирование мысли, идей, совершенно такое же, как проституирование тела на Неманской. Хотелось издеваться над жизнью этих ничтожеств в своих книгах.
Хотелось искать нового, экспериментировать, написать то, чего еще никто не написал. Втроем — Райла, Моркунас и я, — коллективно обсудив план и потом, разделив между собой отдельные главы, мы написали повесть с торжественным названием «Panterral explositor», — как можно судить по заглавию, это была история одного американского мультимиллионера, который изобрел способ уничтожить мир. Фантастика и приключения переплетались в повести с наивной критикой капиталистического мира и разоблачением его жестокостей. Повесть вскоре показалась нам неудачной, и мы ее уничтожили. Много лет спустя я узнал, что в 1924 году чешский писатель Карел Чапек написал на подобную тему роман «Кракатит».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});