Неистовый. Повесть о Виссарионе Белинском - Лев Исаевич Славин
— Вам придется, господин Белинский, не заезжая домой, немедля проследовать к его высокоблагородию господину обер-полицеймейстеру. Не извольте беспокоиться, я вас отвезу.
Допрос был краток. Тут же вскрыт чемодан. Бумаги унесены на просмотр в соседнюю комнату. Неистовый с трудом сдерживался, наблюдая, как чужие руки роются в его вещах, перетряхивают скудную одежку и худое бельишко. Впрочем, все кончилось благополучно. В рапорте по начальству, который обер-полицеймейстер благосклонно дозволил Виссариону просмотреть, сказано было, что «в имуществе Белинского не оказалось ничего сумнительного».
Было поздно, когда все это кончилось. Возок с Белинским поплелся, подпрыгивая па булыжной мостовой, по темным, словно притихшим улицам Москвы.
Несколько дней Виссарион сидел дома, ожидая ареста. Работал над своей «Грамматикой». Денег не было. Пришлось перехватывать у Ефремова, у Иванова. Зашел за тем же к Нащокину. Тот, конечно, не отказал и тут же принялся жаловаться на Пушкина:
— От Пушкина ни строчки. Толки самые пестрые. Говорят, он хотел стреляться с кем-то, но это отменилось, потому что противник якобы сватался к его свояченице. Есть и такой слух, что царь якобы принимал Пушкина. Не знаю, чему верить. Главное, не пишет. Признак недобрый. Как только обстоятельства позволят, поеду в Питер. Вот и ваше дело тогда разъяснится. Он ведь вас хочет...
Судьбы своей Пушкин не предвидел. Даже в ярости гнева, ревности, мести он рассуждал хладнокровно:
«Все преимущества на моей стороне. В тридцати шагах я не даю промаха в туза. Но я его не убью. Только подраню. За участие в дуэли его вышлют из России, как нежелательного иностранца. А заодно и этого старого павиана Геккерна. Большего мне не нужно. Я же отделаюсь выговором, самое большое — домашним арестом...»
Даже накануне самой дуэли он был совершенно спокоен. Ровное рабочее настроение. Он составлял очередной том «Современника». Написал деловое письмо переводчице Ишимовой:
«Крайне жалею, что мне невозможно будет сегодня явиться на Ваше приглашение. Покамест честь имею препроводить к Вам Барри Корнуэлла. Вы найдете в конце книги пьесы, отмеченные карандашом, переведите их как умеете — уверяю Вас, что переведете как нельзя лучше...»
Между тем судьба его была решена. Ему вынесен смертный приговор. Палачом назначен иностранец Дантес.
Узнав о гибели Пушкина, Нащокин помчался в Петербург, швыряя на станциях взятки, загоняя лошадей. Не раздеваясь, он вбежал в кабинет Пушкина. Тело еще не было вынесено. Над ним стояли двое. Теперь их стало трое: тишайший бесцветнейший Плетнев, выдохшийся либерал Вяземский и потухший вулкан Нащокин. Простреленный фрак Пушкина висел на стуле. Вяземский вынул оттуда бумажник. Там ничего не было, кроме трех 25-рублевых ассигнаций.
— Возьмем их на память,— сказал Вяземский.— У него не было друзей ближе, чем мы трое. Напишем на них дату и будем хранить их всю жизнь.
И каждый написал на своей ассигнации: «1837 года 29 дня января в 2 часа 45 минут пополудни умер Пушкин», и каждый бережно спрятал ее, чтобы хранить всю жизнь. И хранили. Всю жизнь. Все трое. Кроме одного. Того, кого Пушкин любил более всех. И кто Пушкина любил более всех: Нащокин. В худую минуту сбыл он драгоценную ассигнацию процентщику Павлу Петровичу, у которого был по уши в долгу. И сокрушался об этой утрате. Не очень, но сокрушался.
Отпевали Пушкина в придворной Конюшенной церкви. Горше всех рыдала Лизанька Хитрово. Ей казалось, что окружающие мало горюют. Особенно эти официанты во фраках с пучками разноцветных лент на плечах, бесстрастно стоящие вокруг гроба. Она сказала возмущенно соседке своей Шурочке Каратыгиной, указывая на этих бесчувственных оболтусов:
— Voyez vous, je vous prie, ces gens-sont ils inse-sibles?[21] Хоть бы слезинку проронили!
И тронула одного за локоть:
— Что ж ты не плачешь? Разве тебе не жаль твоего барина?
Тот, полуобернув свое деревянное лицо с лакейскими бакенбардами, откашлялся и отбарабанил:
— Никак нет-с. Мы, значица, от гробовщика, по наряду.
Не от гробовщика ли работал и министр народного просвещения Сергей Уваров, когда разослал циркуляр, предписывая органам печати соблюдать в откликах на смерть Пушкина, как выразился министр, «надлежащую умеренность и тон приличия»...
— Я не верю! Ложь! Он не должен умереть! — кричал Белинский.
Через несколько дней он получил «Северную пчелу» с некрологом. Конечно, жизнь есть жизнь. И в те же дни Белинский договаривался с Краевским о сотрудничестве в его изданиях, и правил свою статью о Павлове, и готовился к отъезду на Кавказ. Но боль не проходила. Она усилилась, когда он открыл посмертный номер «Современника». Он словно заново открыл Пушкина. Там были вещи дотоле неизвестные, запрещенные. Смерть писателя смягчает цензуру. Появились «Египетские ночи», «Тазит», «Русалка», «История села Горюхина», «Медный всадник».
Особенно поразил Белинского «Медный всадник». Он не знал, что перед ним был текст, искаженный домашней цензурой Жуковского. Поэт-царедворец, воспитатель императорских детей, живший в «Шепелевском доме» (так называлась та часть Зимнего дворца, где обитали лица царской свиты) испугался бунтарских начал этой великой поэмы. Под редакторской рукой Жуковского исчез заложенный в поэму символ восстания декабристов, образ единоборства личности с деспотизмом.
Через некоторое время Белинский писал Гоголю: «Я не заношусь слишком высоко, но признаюсь — и не думаю о себе слишком мало; я слышал похвалы себе от умных людей и — что еще лестней — имел счастье приобрести себе ожесточенных врагов; и все-таки больше всего этого меня радуют доселе и всегда будут радовать, как лучшее мое достояние, несколько приветливых слов, сказанных обо мне Пушкиным и, к счастью, дошедших до меня из верных источников...»
Философическая главаВсе действительное разумно.
ГегельКогда Станкевич, сопровождаемый Бакуниным и Белинским, вошел к себе, он увидел на полу посреди комнаты тючок, обшитый рогожей. Он подумал,: что родители, как всегда, прислали ему из Воронежской глуши, из имения Удеревка, домашних колбас, варенья, медовых коврижек, пампушек с груздями и еще какой-нибудь вкусной деревенской снеди. Однако,