Спасенный Богом: Воспоминания, письма - Василий Кривошеин
Красноармеец, с винтовкой за плечом, сел на краю открытой двери теплушки, свесив обе ноги снаружи и, казалось, рассматривал пейзаж. Опять приходит мысль: столкнуть бы красноармейца в спину с поезда и потом бежать. Но нет, это невозможно. Во-первых, я на такой поступок не способен, не решусь, и не сумею столкнуть, а потом, куда бежать без документов? (Они были у красноармейца.) Через полтора часа прибываем в Рыльск. На этот раз меня ведут к большому городскому каменному зданию. В нем полно народу. Что там помещается, точно не понял, вероятно, комендантское управление города Рыльска.
Через толпу меня проводят в отдельную комнату. За столом сидит какой-то большевицкий начальник. Волосы взъерошены, расстегнут воротник рубашки, вид полусумасшедшего. Перед ним стоит в развалку другой военный. Как выясняется, он просит дать ему отпуск, так как у него тяжело заболела мать. Большевик кричит на него и, жестикулируя, ораторствует: "Что такое мать? Ты должен служить революции, все оставить, всем пожертвовать. Пусть умирает! Революция важнее всего!" Военный смотрит на начальника с презрительно-иронической улыбкой, почти как на помешанного, и сквозь зубы говорит: "Как это так, пожертвовать матерью? Что значит, пусть умирает? Да никогда в жизни!" Спор между ними продолжается. Один истошно, истерически кричит, другой спокойно и с насмешкой отвечает, наконец, начальник, заметив наше присутствие, берет у конвоира бумаги и просматривает их.
" Дело о шпионстве! — восклицает он. — Вот это да! Ха, ха, ха!" Он громко смеется: "Хорошее занятие, нечего сказать! Поздравляю!" "Совсем не шпионство", — возражаю я. "А, что же тогда?" — "Да, вот я поехал за солью…" начал я свой рассказ. "За солью, дико закричал сумасшедший, — так значит, спекуляция!? А это совсем плохо. Значит ты или шпион, или спекулянт?" Я знаю, что обвинение в спекуляции легче, чем в шпионаже, а поэтому продолжаю говорить о "соли". Начальник подписывает какую то бумагу и передает конвоиру. Тут я решил обратиться к начальнику: "Я со вчерашнего дня ничего не ел. Нельзя ли у вас получить немного хлеба?" "Нет у меня никакого хлеба!" — отрезает начальник. Меня выводят в соседнюю большую комнату. Ждем в толпе некоторое время. Какой то красноармеец (вероятно он слышал мой разговор с начальником) манит меня пальцем, и я иду вслед за ним в пустую соседнюю небольшую комнату. Там он неожиданно для меня, достает из мешка большую буханку хлеба и отрезает огромный кусок: "Вот возьми себе. Только никому не говори, за это строго наказывают". Искренне благодарю его. Кто он? Просто добрый человек или втайне сочувствующий белым? (может он догадался кто я)
Прошло около сорока минут и меня повели по городу в Рыльскую уездную милицию. Большое каменное здание тюремного типа. Очевидно, там до революции была полиция. Меня помещают одного в довольно обширную камеру. Маленькое окошко наверху. За ним решетка, и так глубоко в оконный проход толстой стены заделана, что рукой не достанешь. По всему видно "старорежимная" каталажка, большевики так солидно не умеют строить. Не помню, была ли в камере койка, кажется, деревянные нары для спанья. Осматриваю камеру. На стенах многочисленные надписи здесь побывавших в заключении. Иногда просто имя и дата. Например: "Сижу здесь уже 26 дней, за что, не знаю" или: "Просидел 17 дней понапрасну". Или: "Нахожусь здесь и не знаю, когда выпустят. Может убьют…" Неутешительно, подумал я. Видно здесь сидят подолгу.
Первый день меня ничем не кормили, потом выдали по куску хлеба. Два раза в день приходил надзиратель, смотрел, не убежал ли я. Я стал ему жаловаться, что меня здесь держат голодом и не производят никакого расследования. "А ты сделай заявление", — сказал он мне. Я был несколько удивлен такому совету, но написал бумажку с жалобой на третий день моего сидения в рыльской тюрьме.
На четвертый день моего заточения в мою камеру поместили другого арестанта. Молодой человек в военной форме с неприятной физиономией. В его внешности было нечто болезненное и дегенеративное. Бледное лицо. Разговорились. Оказывается, чекист, служащий местного ЧК. По его словам, посадили его за то, что опоздал на один день вернуться из отпуска. Но, я думаю, что он чего-то недоговаривал, видно были и другие обвинения. "А что же ты делаешь в ЧК?" — спросил я его. "Да в основном обыски и аресты провожу. Очень часто, почти каждую ночь. А то и по несколько раз за ночь". — " А расстреливать приходилось?" — "Нет, на это есть другие работники, назначение их особенное". — "А можно было при обысках забирать что-либо для себя?" — "Что Вы, за это нас строго наказывают. Расстрел". Чекист очень волновался за свою участь и говорил, что не выйдет отсюда живым. Расстреляют! Так я провел почти четверо суток в Рыльской милиции. Ходил по камере, думал. В голове вертелось одно стихотворение Брюсова, настолько созвучное моему сидению в большевицкой тюрьме. Я не удержался и написал двустишие Брюсова на стене камеры (оно эпиграф к этой главе): "Хохочут дьяволы на страже, и алебарды их — в крови". Так я переживал мое тогдашнее заключение.
Шестого сентября меня перевели из Рыльской уездной милиции в другое, несравненно более важное учреждение тогдашнего советского (молодого!) карательного аппарата. Это был Военно-контрольный пункт 41-ой советской дивизии[17].
Это было передвижное учреждение, перемещающееся с места на место в связи с движением фронта и имеющее своею целью борьбу с военными преступлениями (шпионаж, спекуляция и т. д.) в прифронтовой полосе. В этом было его отличие от Чрезвычайных комиссий, имевших постоянное пребывание в одном