Жан-Жак Руссо - Исповедь
Долгое время я ничего не слышал об «Эмиле», переданном мною герцогине Люксембургской, но наконец узнал, что состоялась сделка с парижским книгоиздателем Дюшеном, а через него – с книгоиздателем Неольмом в Амстердаме. Герцогиня прислала мне для подписи оба экземпляра моего договора с Дюшеном. Я увидел, что почерк, которым они написаны, тот же, что и в письмах г-на де Мальзерба ко мне, написанных не его рукой. Я увидел в этом доказательство того, что мой договор заключается с ведома и согласия представителя власти, и с полным доверием подписал условие. Дюшен давал мне за рукопись «Эмиля» шесть тысяч франков, из них половину наличными, и, кажется, сто или двести авторских экземпляров. Подписав оба дубликата, я отослал их к герцогине, согласно ее желанию: один она дала Дюшену, другой оставила у себя, вместо того чтобы прислать мне, и с тех пор я больше никогда его не видел.
Знакомство с герцогом и герцогиней Люксембургскими несколько отвлекло меня от моего замысла удалиться от света, но я не отказался от него. Даже в пору наибольшего благоволения ко мне супруги маршала я всегда чувствовал, что только ради своей искренней привязанности к маршалу и к ней я скрепя сердце терплю их окружение и распорядок в их доме. Мне было очень трудно примирить эту привязанность с их образом жизни, не отвечающим моим вкусам и вредным моему здоровью, которому постоянное стесненье и поздние ужины никак не давали поправиться, несмотря на все заботы обо мне: в этом отношении, как и во всех остальных, проявлялось величайшее внимание; например, каждый вечер, после ужина, маршал, ложившийся рано, всегда чуть не насильно уводил меня, чтобы я тоже лег спать. Только незадолго до моей катастрофы он, не знаю почему, перестал проявлять такое внимание.
Еще до того как мне стало заметно охлажденье супруги маршала, я, чтобы избегнуть немилости, хотел привести в исполненье прежний свой план; но, не имея средств, был вынужден ждать заключенья условий на «Эмиля», а тем временем закончил отделку «Общественного договора» и послал его Рею, назначив за рукопись тысячу франков, которые он и уплатил мне. Не мешает упомянуть об одном незначительном факте, связанном с этой рукописью. Я передал ее в тщательно запечатанном пакете Дювуазену, священнику кантона Во и капеллану при голландском посольстве: он иногда бывал у меня и взялся переслать пакет Рею, с которым поддерживал отношения. Рукопись, написанная мелким почерком, была очень невелика и не оттопыривала его кармана. Однако при переезде через заставу пакет – не знаю, каким образом – попал в руки чиновников, которые вскрыли его, рассмотрели содержимое и потом вернули Дювуазену, когда тот заявил протест от имени посла. Таким образом, он получил возможность прочесть рукопись – и воспользовался ею; он простодушно сообщил мне об этом и отозвался с великими похвалами о моем сочинении, не прибавив ни одного критического или отрицательного замечанья, очевидно, решив выступить мстителем за христианство{418}, когда «Общественный договор» появится в свет. Дювуазен снова запечатал пакет и отослал рукопись Рею. Таково было в основном его повествованье в письме, где он отдавал мне отчет об этом деле; и это все, что я узнал.
Кроме этих двух книг и моего «Музыкального словаря», над которым я продолжал время от времени работать, у меня было подготовлено к печати несколько сочинений менее значительных. Я предполагал выпустить их либо отдельно, либо в общем собрании моих произведений, если когда-нибудь предприму его издание. Большая часть этих сочинений находится еще в рукописи у Дюпейру; главным из них был «Опыт о происхождении языков»; я давал его читать г-ну де Мальзербу и кавалеру де Лоранзи; последний хорошо отозвался о нем. Я рассчитывал, что все эти произведения, взятые вместе, дадут мне, за вычетом расходов, капитал в восемь или десять тысяч франков, который я хотел обратить в пожизненную ренту – частью на свое имя, частью на имя Терезы. После чего, как я уже сказал, я уехал бы с нею в какую-нибудь провинцию и там, не занимая больше публику своей особой, сам помышлял бы только о том, чтобы мирно закончить свой жизненный путь, продолжая делать окружающим добро, какое будет мне доступно, и писать на досуге задуманные мною воспоминания.
Таков был мой план; осуществление его – я не должен умолчать об этом – облегчалось великодушием Рея. В Париже мне говорили о Рее много дурного, но он оказался единственным книгоиздателем, о котором я могу отозваться с похвалой[63]. Мы, по правде говоря, нередко ссорились при издании моих сочинений: он был легкомыслен, а я вспыльчив. Но в вопросах материальных и в связанных с ними мелочах, несмотря на то что у меня никогда не было с ним формального договора, я всегда видел с его стороны одну только аккуратность и честность. Он даже был единственным, кто откровенно признавался мне, что ему выгодно иметь дело со мной; нередко он говорил, что обязан мне своим состоянием, и предлагал поделиться им. Не имея возможности излить свою благодарность на меня непосредственно, он пожелал засвидетельствовать ее мне хотя бы через мою домоправительницу, назначив ей пожизненную пенсию в триста франков, и отметил в акте, что это делается в благодарность за выгоды, мной ему доставленные. Он совершил этот поступок без претензий, без шума, посвятив в дело одного меня, и если бы я сам не рассказывал об этом всем и каждому, никто ничего не узнал бы. Я был так тронут, что с тех пор проникся к Рею настоящей дружбой. Через некоторое время он пригласил меня быть крестным отцом одного из его детей; я согласился, и теперь для меня является большим огорчением, что в том положении, до какого меня довели, я лишен всякой возможности проявить свою привязанность к крестнице и ее родителям чем-либо полезным для них. Почему, столь чувствительный к скромному великодушию этого книгоиздателя, я так мало ценю шумное усердие стольких людей высокого полета, торжественно возглашающих на весь мир о благодеяниях, которые они, по их словам, намеревались мне оказать, хотя я никогда не видел от них никакого добра. Их это вина или моя? Они ли пустые болтуны или я неблагодарен? Вдумчивый читатель, взвесьте и решите, я же промолчу.
Эта пенсия стала существенным подспорьем для Терезы и большим облегченьем для меня. Впрочем, я был очень далек от того, чтобы извлекать из этого, так же как и из всех других подарков, которые ей делали, выгоду лично для себя. Она всегда распоряжалась всем этим сама. Если ее деньги хранились у меня, я давал ей в них подробный отчет, ни разу не употребив из них ни лиара на наши общие расходы, даже когда она бывала богаче меня. «Что мое, то наше, – говорил я, – а что твое, так только твое». Я никогда не переставал следовать этому правилу, которое часто повторял ей. Люди, имевшие низость обвинять меня, будто я принимал ее руками подарки, от которых отказывался, судили обо мне по себе и очень плохо знали меня. Я охотно ел бы с ней вместе хлеб, ею заработанный, но никогда не стал бы есть тот, который ей дали. Пусть она сама засвидетельствует это и теперь, и тогда, когда по законам естества переживет меня. К сожалению, она во всех отношениях мало смыслит в экономии, ничего не бережет и очень много тратит – не из тщеславия или чревоугодия, а единственно от небрежности. В здешнем мире никто не совершенен; и раз необходимо, чтобы ее превосходные качества были искуплены, я предпочитаю, чтобы у нее были лучше недостатки, чем пороки, хотя бы недостатки эти и причиняли нам обоим еще больше вреда. Трудно представить себе, какие усилия я прилагал, чтобы скопить для нее, как когда-то для маменьки, немного денег на черный день. Но все мои труды пропали даром. Ни та, ни другая никогда не сообразовались со своими средствами; и сколько я ни старался, все неизменно уплывало, едва появившись. Как ни скромно одевалась Тереза, ей никогда не хватало пенсии Рея на одежду, и каждый год мне приходилось добавлять ей на это из своих средств. Мы с ней не созданы для того, чтобы разбогатеть; и уж конечно, я не причислю этого к своим несчастьям.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});