Лев Хургес - Москва – Испания – Колыма. Из жизни радиста и зэка
От такой новости у меня внутри все похолодело. Ну, думаю, это конец. Деваться некуда, кругом двойные ограды из колючей проволоки, зона и все выходы из нее просвечиваются прожекторами и простреливаются пулеметами с вышек, да и за зоной не спрячешься, все равно найдут и пристрелят. А с другой стороны, со времени увода людей из барака прошло уже часа два-три, ямы для себя выкопать недолго, да и не очень-то они и нужны, если японцы уже на Колыме, то на ликвидацию лагеря охране остаются считаные часы, – им нужно и самим успеть удрать. Лагерь большой, но до сих пор не слышно ни одного выстрела, а ведь им надо ликвидировать много бараков с зэками. Странно все это! Но эти логические доводы плохо успокаивали: все-таки с какой стати людей будут ни с того ни с сего ночью поднимать, раздавать инструмент и куда-то угонять? Ответа на этот вопрос мы с Жорой найти не могли, поэтому, замерзнув снаружи, влезли через дыру обратно в цех и решили ждать. Будь что будет!
И так уже много я видал и на воле и здесь на Колыме смертей, будет и еще одна, возможно, последняя. Изменить мы все равно ничего не сможем, так уж чему быть, того не миновать. Сели мы с Жорой в уголке неподалеку от печки, тихо, как мышата, и ждем. Кочедык и веревку – в сторону, какая там работа! Через некоторое время новость распространилась по всему цеху. Все бросили работу и, собравшись в кучки, о чем-то шепчутся, поглядывая на дверь, в которую каждую минуту может войти комендант и скомандовать: «Выходи все!» Но время идет, уже начинает сереть, а коменданта все нет. Неужели отсрочка?
Вскоре появившийся в палатке бытовик-нарядчик цеха все разъяснил: в бараке, где жил Жора Капранов, обнаружили больных сыпным тифом, и начальство, понимая, что в условиях такой скученности, антисанитарии (в бане со времен «23-го километра» еще никто не был) и плохого питания, если возникнет эпидемия сыпного тифа, да еще и зимой, то все зэки перемрут в считаные дни, за что и начальству не поздоровится. Кровно необходимый Дальстрою стекольный завод строить-то будет некому, поэтому начальство решило самыми жесткими мерами ликвидировать всякую возможность распространения эпидемии. Для этого всех людей, живших в одном бараке с заболевшими и с ними общавшихся, ночью вывели из старого барака в центре лагеря и поместили в недостроенный, крайний в лагере барак, который дополнительно обнесли изгородью из колючей проволоки, и поставили часовых, чтобы никого туда не впускать и не выпускать. Вот для окончания постройки барака и установления ограды раздали этим зэкам лопаты и прочий инструмент, да еще на новом месте яму для покойников, а их ожидалось много, копать нужно. А Москва, слава богу, стоит, фашисты хоть и близко от нее, но топчутся на месте, а японцы спокойно лупят американцев и на нас не лезут. Но ночь мы все, конечно, провели жуткую. Жора потом спрятаться нигде не смог. Наутро его сцапали, и, дав для порядку пару оплеух (все-таки безногий инвалид – жалко!), перебросили через ограду к своим, в карантин.
А карантинные порядки были тоже не сахар: 300 граммов хлеба, два раза в день баланда, вечером – каша. Хлеб перекидывают прямо через ограду на грязный снег, а баланду переливают через ту же ограду, из бака в бак. Рацион выдается только живым, которые могут выйти из барака и стать около стены для счета. Лежачим больным пищи не полагается. Никаких лекарств, кроме каких-то пилюль, переброшенных через ограду лекпомом, не имеется. Врача в бараке нет, и он туда не приходит. Вся сущность карантина – в полной изоляции больных и подозрительных от остальных здоровых зэков. Покойников бросают в яму. Срок карантина – шесть недель. Если в течение этого срока не будет ни одного случая заболевания тифом, карантин снимается, но пока полная изоляция. Если же через некоторое время еще кто-то заболеет тифом, то карантин начинается сначала.
А у нас в лаптежке все по-старому. Вместо убывших на карантин набрали новых доходяг, карантинников ни на какие работы не выгоняли, лишь иногда особый конвой, державшийся от них, заразных, подальше, вел через особую проходную добровольцев-карантинников поздоровее в лес за дровами, а то бы они все там в бараке перемерзли: на улице и днем за тридцать градусов мороза.
4
И вот в конце октября 1941 года со мной произошел инцидент, за который я запросто мог заплатить жизнью. Настоящим чудом было то, что пуля меня тогда не нашла.
Как-то работал я в ночной смене и завтракать пошел в столовую часов в девять утра. Хлеб давали с вечера, съедал я его за один укус, даже не чувствуя и тени сытости, а потом, с музыкой в кишках, только и думал о том, когда же кончится смена и можно будет похлебать теплой «затирухи». Так вот: прихожу в столовую и получаю порцию чуть теплого супа. Работягам, приходившим завтракать чуть свет, доставалось иногда в баланде по несколько «самородков» свалявшейся ржаной муки, что-то вроде галушек, а нам, приходившим позже, когда баланду успевали уже разбавить, доставалась лишь мутная жижица, безо всякого намека на муку. Но на этот раз разбавили баланду, по-видимому, уж чересчур. Мешаю я свой суп ложкой – чистая, а вернее, грязная вода, чуть теплая, и кроме какого-то мусора ничего в ней нет.
Такая меня взяла грусть: пузо пустое – аж урчит, впереди целый длинный голодный день, какой уж тут сон, да и в бараке нашем доходяжьем топят не ахти как (зимняя Колыма ведь не летние Сочи!), сижу, а из глаз слезы капают. И снова извечный вопрос: «За что?» И надо же было, на мою беду, именно в это время подвернуться начальнику лагеря! К сожалению, это был уже не сердобольный Бондарев с «23-го километра» (его сняли к началу войны, наверно, за либерализм), а настоящий энкэвэдэшный колымский начальник (фамилии уже не помню): морда красная, кулачища пудовые, гладкий, откормленный, идет – аж половицы трещат. А рядом Коля, заведующий столовой из бытовиков-уголовников: морда гладкая, отъелся, клоп, на нашей крови, брюки-бридж – диагоналевые (выменял, сволочь, у командира РККА за кусок хлеба, который у нас же украл!), сапоги хромовые блестят (дневальный, какой-нибудь доктор наук, надраил), рубашка шелковая – кремовая, весь с иголочки. И с ними еще двое охранников.
И дернул же меня черт попытаться качать права и обратиться к начальнику, нашел, дурак, с кем беседовать. Встал я по форме и говорю: «Гражданин начальник лагеря, разрешите к вам обратиться». Тот остановился. В зале сразу все стихло: уж больно необычно такое обращение зэка-доходяги к столь высокому начальству. Я, помешав в миске ложкой, говорю: «Вот, гражданин начальник! Я работаю в лаптежном цеху, норму всегда выполняю и перевыполняю, но вот смотрите, каким супом кормят. Ведь тут, кроме воды, ничего нет».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});