В. Н. Кривцов - Отец Иакинф
Была та смутная пора,
Когда Россия молодая,
В бореньях силы напрягая,
Мужала с гением Петра.
Суровый был в науке славы
Ей дан учитель: не один
Урок нежданный и кровавый
Задал ей шведский паладин.
Но в искушеньях долгой кары,
Перетерпев судьбы удары,
Окрепла Русь. Так тяжкий млат,
Дробя стекло, кует булат.
Какие стихи! А? Какая поразительная гармония мысли и чувства, ума и сердца! Да это и не снилось вашему Рылееву! Но, послушайте, он же замыслил написать саму историю Петра. Вы представляете? Дай бог, чтобы он успел ее закончить. Да такой труд может затмить всю карамзинскую историю. А с каким восторгом отзывался он о Петровых преобразованиях. Хоть Петр и был слишком нетерпелив, хоть иные его указы и писаны кнутом, говорил он, но многие из них для вечности, во всяком случае для долгого будущего. Очень он жалел, что Петр не успел довершить многое из того, что начал. И при этом Пушкин радовался, что Петр оставался всегда человеком архирусским, хоть и бороду сбрил, и в голландский кафтан облачился. По-моему, Пушкин просто влюблен в Петра, недаром он носит золотую пуговицу от Петрова кафтана в оголовье своей трости.
Все, что рассказывал Иакинф, было для Бестужева совершенно ново и необычайно заинтересовало его.
— По правде говоря, этого я от него не ожидал. И как это перекликается с тем, что я сам думаю о Петре. У нас тут многие считают его деспотом и тираном. А я, признаюсь, без памяти люблю этого тирана. Он научил меня употреблять свои права и свой голос… Наверно, если б я был на воле, я стал бы историком. И может, тоже занялся бы царствованием Петра. Впрочем, вы помните, я и начинал с этого. В Петербурге, когда мы с вами, познакомились, я занимался составлением истории русского флота. Тогда-то я и увлекся личностью Петра. И замечания Пушкина о введенных им государственных учреждениях, о которых вы упомянули, кажутся мне очень справедливыми. Тут я с ним согласен! Посудите сами, отец Иакинф, разве не демократические начала положены в основу его законодательства? По мысли Петра, личный талант, личная заслуга, а не право рождения должны давать человеку ход. По его мысли, и граф, и князь, и последний мещанин должны начинать службу с солдатского звания. Ведь это же замечательно! Исключение он делал только для тех, кто имел высшее образование. И ведь именно Петр положил начало совещательных собраний, учредив коллегии, Сенат.
— И даже Синод, — вставил Иакинф с улыбкой.
— Да, и Синод! И заметьте, царь, по Петрову установлению, должен был заседать в коллегиях, но не более как президент. Голос его мог перевешивать только в случае равного разделения голосов…
— Хотели стать историком, а стали художником, — кивнул Иакинф на начатый Бестужевым рисунок.
— Да какой там художник! Так, самоучка. Но, признаюсь, работаю я с увлечением. Вкладываю в свои маленькие картинки и портреты душу. А вы знаете, отец Иакинф, сказать вам откровенно, художник, по-моему, должен быть человеком, стоящим выше всех сословий. Он должен соединять в себе все степени, все условия образования. Быть на уровне своего века. Недаром великие художники были вместе с тем и ученые. Вспомните Леонардо да Винчи. И я надеюсь, новое поколение наших художников не будет гордиться своим невежеством, как это бывает в наши дни…
Бестужев замолчал и занялся своим пейзажем. Иакинфу не хотелось мешать Николаю Александровичу, и он сбоку, молча, следил за его работой.
С каждым мазком кисти рисунок оживал. Зазеленели сосны на склонах гор. Подсвеченные солнцем, зарозовели клубы дыма из заводских труб. Закурился легкий пар над речкой. А Бестужев, не выпуская кисти, расспрашивал Иакинфа, что вновь привело его в Забайкалье. Иакинф рассказывал — сначала коротко, а потом все обстоятельнее. Да разве можно было иначе? Бестужев расспрашивал с такой жадностью — и о его трудах и обстоятельствах, и о Петербурге, и о событиях во Франции и на Востоке — все его занимало.
— Да, в какое интересное время мы живем! — то и дело восклицал он. — Сколько свершилось событий за те шесть лет, что мы сошли со сцены! Жаль только, что новости достигают до нас лишь тогда, когда на месте, где они происходят, все уже переменилось и новизна сделалась стариною.
Иакинф с гордостью и даже, пожалуй, с нежностью смотрел на Бестужева. Ему всегда нравилась увлеченность и вместе широта взгляда этого человека, свежесть ума и жар сердца, которые не остудила и Сибирь. О чем бы ни зашла речь — о поэзии, об истории, о живописи, о политике, — он ни о чем не мог судить равнодушно, обо всем говорил с одушевлением, во все вкладывал сердце. И все это — широта и светлость его взгляда и на историю, и на современные события, и труженическая его деятельность в каземате, и поразительная отзывчивость на все новое в науке, на все изящное в художествах, и то дружеское участие, с каким расспрашивал он Иакинфа об его злоключениях и его трудах, — все это, соединенное в одном лице, представлялось Иакинфу таким радужным, что он был убежден — в общении с Бестужевым любой должен просветлеть и становиться лучше. А чтобы так светить другим, для этого надобно самому носить в себе солнце!
И еще одно связывало Иакинфа с Бестужевым — одинаково испытываемая обоими несправедливость. У одного — каторжный каземат, у другого — монашество, от которого он никак не мог избавиться.
"Замечательный человек! — думал Иакинф. — Как хорошо, что удалось с ним свидеться. И какая несправедливость, что такой человек заточен в темнице. Сколько пользы принес бы он отечеству на любом поприще!"
VI
На возвратном пути из Тутуйского дацана удалось Иакинфу проникнуть и в каземат, И опять благодаря старику Лепарскому. Всемогущий генерал-губернатор Восточной Сибири не удостоился этой чести, а он, поднадзорный монах, проник. Сопровождалось это, правда, тысячью "не могу".
— Не могу. И не просите, ваше преподобие, не могу!
И опять долгий, мучительный разговор, и тонкая лесть, и изощренное красноречие.
Наконец дрогнули морщины на суровом лице старика, и в выцветших его глазах опять мелькнуло что-то похожее на ироническое дружелюбие.
— Ну что ж с вами делать, отец Иакинф. Ох, чувствует мое сердце, подведете вы меня, старика, под монастырь.
И вот в сопровождении племянника генерала — плац-майора Лепарского — и хромого инвалидного солдата с болтающимся на бедре штыком Иакинф идет в каземат.
Он не может одолеть волнения, а глаз между тем все замечает кругом. Траурно-полосатая караульная будка, у которой стоит немолодой рябоватый солдат с тяжелым ружьем, увенчанным штыком; высоченный, доходящий до конька кровли частокол из затесанных сверху и врытых в землю лиственниц; один двор, другой, и вот наконец длинный и довольно широкий, с окнами вовнутрь, коридор, в который выходят двери келий. Иакинф подсчитал: пока они добрались до нужной двери, пришлось четырежды отворять замки. Солдат остался у порога, в келью Иакинфа провел плац-майор. При этом он постучался в дверь:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});