Лев Хургес - Москва – Испания – Колыма. Из жизни радиста и зэка
Стали усиливать лесозаготовки и у нас на «23-м километре», для чего наши инвалиды и ЛФТ были явно непригодны. Другого мнения придерживалась медкомиссия из вольных врачей: явных дефектов нет, руки-ноги целы, передвигается самостоятельно, на ровном месте не падает, – вот тебе и СФТ, и «Марш на лесоповал!». А если ты помоложе, то милости просим и на «Колымжелдорстрой» – долбить зимой мерзлоту.
Не лучше, а то и хуже Мальдяка, поскольку производство считается не основным, а вспомогательным, отчего и кормят похуже, чем на приисках. А уж мне-то сам бог велел загреметь на железную дорогу: возраст – тридцать лет, организм здоровый, на хлебах «23-го километра» отъелся! Но тут, как говорится, несчастье помогло.
После ликвидации игрушечного цеха перевели меня в деревообделочный, резать циркульной пилой чурки для газогенераторных автомобилей. Двенадцать часов напряженной работы в непосредственной близости от бешено вращающейся пилы. Малейшая неосмотрительность – и остаешься без руки: таких случаев у нас было больше десятка. Но все же это была еще сравнительно безопасно: попасть под пилу можно было только по собственной неосторожности, хотя за двенадцать часов работы и на таких харчах не так уж и трудно стать неосторожным.
Страшнее была обработка на фуговочном станке клееных сидений для табуреток. Их надо было пропускать через устройство, которое будто специально конструировалось для того, чтобы калечить людей. Гладкий железный стол, разрезанный посередине, и в этом вырезе с бешеной скоростью вращается цилиндрическая многоножевая фреза, выступающая на два-три миллиметра выше уровня стола. Обрабатываемую доску, крепко прижимая ее к столу рукой, медленно проводят вдоль стола – мимо фрезы. Во время прохода доски над выступающей за уровень стола фрезой она срезает неровности доски.
Фугование сплошной и широкой доски особой опасности не представляло, но положение резко менялось, когда фуговать нужно было склеенные в торец сиденья для табуреток. Малейший сучок – и под фрезой сиденье расклеивается, составляющие его дощечки разлетаются в стороны, а рука (хорошо если одна, а иногда приходилось прижимать фугуемый предмет и обеими руками) попадает в фрезу, а та мгновенно превращает кисть в кровоточащее сочленение кусков мяса и обломков костей.
Такое несчастье как раз и случилось со мной. На одиннадцатом часу смены, сохранив руки от зубьев циркулярки, я во время фугования сидений для табуреток не разглядел то ли большого сучка, то ли плохой склейки дощечек. Отделался я сравнительно легко: мизинец правой руки повис на коже, хряще и жилах, а в безымянном и указательном пальцах были переломаны крайние фаланги. Спасибо фельдшеру: он не стал, против обыкновения, хватать мой мизинец кусачками, а привязал его на лубке к остальным пальцам. Так все и зажило, как на собаке: мизинец остался хоть и гибким, как резиновый прут, но целым!
Со временем после некоторой тренировки я даже на рояле мог играть: правда, октаву с налету брать уже не мог. Все же лучше, чем совсем без пальца.
Через две недели меня выписали на работу. Ни одного дня в больнице: с пустяками туда не брали! Хоть рука и покалечена, но зато медкомиссии мне уже не страшны: я прочно перешел в категорию ЛФТ, и ни на прииск, ни на железку меня теперь уже точно не пошлют. И на том спасибо.
9
Передо мной заново встала проблема трудоустройства: возвращаться обратно к циркульной пиле и страшному фуганку не хотелось. Тут помогла Женя Рубинштейн: наши лагерные электрики Филиппов и Прокоп взяли меня, благодаря ее хлопотам, на электростанцию. Сперва я был электромонтером по чистке и ремонту моторов в деревообделочном цехе, а затем и линейным монтером по лагерю. Когда я втянулся в нелегкую для меня поначалу работу электрика и получил некоторые профессиональные навыки, Филиппов с Прокопом перестали на меня ворчать.
Но время шло неумолимо. Настал недоброй памяти 1941 год, год тяжелейших испытаний для нашей Родины, но в его начале все у нас было спокойно.
Наступила весна, и я отпраздновал истечение половины моего срока – четыре года заключения. Но и здесь у НКВД не обошлось без жульничества: сняли меня с поезда Феодосия – Москва и водворили в камеру тюрьмы в Симферополе 7 мая 1937 года, а срок заключения почему-то стали считать только с 31 мая! Но разве идут эти двадцать четыре лишних дня в сравнение с восемью годами сталинской благодарности?
Как раз в день своего «юбилея» я нарвался на начальника режима капитана Макарова. Не знаю уж, чем я ему в этот день не понравился, но он по-трезвости сунул мне трое суток ШИЗО. Правда, уже стояло лето, и в ШИЗО сидело много народу: это наказание не могло идти ни в какое сравнение с ямой мальдякского РУРа, но все же 300 граммов хлеба в сутки, да еще безвинно, удовольствие не из приятных.
На вторые сутки сидения часа в два ночи гремит засов, и в камеру вваливается вдребезги пьяный Макаров: «Здорово, хлопцы! Ну что, уши не опухли?»[224]. Достает из кармана пачку «Казбека», и пачка тут же пустеет. Растерянно и укоризненно глядя на пачку, ругается: «Свиньи, все расхватали, а начальнику уже и курить нечего!».
Тут же один сует ему скрученную цигарку из махорки, а другой тянется с зажженной спичкой. Раскурив цигарку, Макаров не может сдержаться от сетования: «И вы еще обижаетесь на начальника режима? Плох Макаров? А у самих и в ШИЗО табачок имеется, и неплохой», – замечает он, затягиваясь. После чего начинаются суд и расправа. Трезвый или с похмелья, Макаров бывал зол как тигр (и тут ему лучше на глаза не попадаться, это я уже испытал на себе). А как выпьет прилично (не менее пол-литры), то сразу обнаруживается его ангельский характер: ввалится ночью в ШИЗО – и давай амнистировать своих клиентов. Это происходило примерно так: память у Макарова была дикая, всех более-менее заметных зэков он знал в лицо. «А, Петька! – обращается он к повару Петру, посаженному на пять суток за незаконное сожительство с женщинами. – Сидишь уже трое суток, ну и хватит, завтра выйдешь. А баба твоя пусть досиживает свои десять суток, нечего по мужским баракам шляться». Тут к Макарову обращается кто-либо из картежников: «А как же я, Федор Петрович? (Пьяный Макаров не только допускал, но и любил такое штатское к нему обращение.) Ведь уже седьмые сутки на трехстах граммах!» Макаров глянет на него: «Ишь, чего захотел? Мало что своих обыгрываешь, шулер, так вздумал еще и вольных дурачить? Нет, досиживай до конца». Увидел вдруг меня: «А, монтер! Ты еще здесь? Не попадайся больше, засранец, под горячую руку. Хрен с тобой, завтра выйдешь».
Вот таким экспрессом свершив и суд, и расправу, Макаров удалялся. И, надо сказать, пьяный-пьяный, а ничего не забывал. Кому обещал, тех на утро освобождали.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});