Лев Копелев - Мы жили в Москве
«Сейчас многие хотели бы соединить двадцатые годы с сегодняшним днем… Люди, уцелевшие от двадцатых годов, ходят сейчас среди новых поколений и всеми силами стараются им внушить, что тогда был пережит неслыханный расцвет — наука, литература, театр! — и если бы все шло намеченным тогда путем, мы бы уже взобрались на самые вершины жизни. Остатки ЛЕФа, сотрудники Таирова, Мейерхольда и Вахтангова, студенты и преподаватели ИФЛИ и Зубовского института, марксисты и отовсюду изгнанные формалисты, все, чье тридцатилетие выпало на двадцатые годы, еще и сейчас призывают вернуться в ту эпоху и снова, уже «не допуская никаких искажений», пойти открывшейся им оттуда дорогой. Иначе говоря, они не признали себя ответственными за то, что произошло после. Но так ли это? Ведь именно люди двадцатых годов разрушили ценности и нашли формулы, без которых не обойтись и сейчас: «молодое государство», «невиданный опыт», «лес рубят — щепки летят…». Каждая казнь оправдывалась тем, что строят мир, где больше не будет насилия, и все жертвы хороши ради неслыханного «нового». Никто не заметил, как цель стала оправдывать средства, а потом, как и полагается в таких случаях, постепенно растаяла…»
Н. Мандельштам обличала измену интеллигенции уже не иронически-иносказательно, как Белинков, а прямо:
«Идиллические вздохи о двадцатых годах — результат легенды, созданной тридцатилетними капитулянтами, которые случайно сохранили жизнь, и их младшими братьями. А на самом деле двадцатые годы — это период, когда были сделаны все заготовки для нашего будущего: казуистическая диалектика, развенчивание ценностей, воля к единомыслию и подчинению».
Она писала как свидетельница, как жертва, как обвинитель. Писала яростно, не только осуждала — проклинала.
Книги А. Белинкова и Н. Мандельштам помогли и нам освобождаться от идеализации досталинской поры, от иллюзорных стремлений «вперед, к прошлому!».
Однако мы, в отличие от их безоговорочных поклонников, не могли принять ту новую нетерпимость, ту ослепляющую ненависть, с которой они оба и их последователи отвергали уже все, что противоречило их убеждениям. Не могли принять их по-новому двумерную картину мира.
* * *Самым близким из людей двадцатых годов стал для нас Евгений Александрович Гнедин.
…Глаза слегка выпуклые, очень светлые, зеленовато-серые. Когда улыбается, еще больше светлеют, поблескивают. Мягко-округлое лицо, высокий лоб. Морщинки от глазниц к вискам.
Коренастый, плотный, чуть полноватый, но движется легко. Ни в голосе, ни в жестах — ничего старческого. Не верилось, что ему уже больше семидесяти!
Еще до первой встречи мы знали, что он много лет провел в тюрьме, в лагере, в ссылке. Однако не было в нем ни тени страдальчества, обиды или ожесточенности. Вначале даже казалось, что он — один из тех вернувшихся, кто не хочет вспоминать, кто словно бы выключил мучительное прошлое.
Мы читали его статьи в «Новом мире» — социологические очерки о современном Западе. Он свободно владел немецким и французским, читал и на других языках. Статьи не поучали, не вещали, не проповедовали: автор думал, спрашивал, не всегда находил ответы, не скрывал сомнений, приглашал читателей размышлять вместе с ним.
Мы встречались — в редакциях, в Союзе писателей, в домах творчества (в Переделкине, в Дубултах), у общих друзей. В домашних компаниях он слушал охотнее, чем говорил, а когда возражал, то спокойно, доброжелательно, чтобы не обидеть собеседника.
Он был терпимым, свободомыслящим марксистом, отвергавшим уже не только сталинскую, но и ленинскую догматику.
И то, ЧТО, и особенно то, КАК он говорил и писал, привлекало нас мягко, но прочно.
С годами мы сближались, виделись все чаще с ним и его женой, стали друзьями. Прочитали рукописи его воспоминаний, которые позже стали книгами: «Катастрофа и второе рождение», «Выход из лабиринта»; узнавали все новые подробности его прошлой жизни, его душевного облика.
Он родился в 1897 году в Сибири. Его мать, социалистка-революционерка, была ссыльной. Отец — Парвус, которого он никогда не видел, а когда узнал о нем, то презирал как «социал-предателя». В 20-е годы Евгений Александрович был журналистом, изучал историю, писал стихи. Позднее он стал международником, дипломатом, сотрудником советского посольства в нацистском Берлине. В 1938 году он заведовал отделом печати Наркоминдела. После отставки Литвинова, которого сменил Молотов, 2 мая 1939 года Гнедин был арестован.
Первый допрос и первое избиение в кабинете Берии. Боль, ужас и, главное, непонимание — что произошло? откуда эти дикие вопросы о Литвинове?[7]
Упрямое желание понять происходящее, мужество и чистота души помогли ему устоять в пыточных камерах Лубянки и самой страшной тюрьмы Сухановки… «Я остался самим собой», — написал он в одном из первых тюремных стихотворений. В неволе он продолжал размышлять, начал мыслить по-другому.
«Одержав победу на самой мучительной и опасной стадии следствия, я обрел чувство независимости по отношению к палачам и тюремщикам. Оно меня поддерживало и даже спасало в тюрьмах и лагерях. Однако надо было еще разорвать цепь зависимости от системы догматического мышления, от ложной идеологии, которая придает силу злодеям и лицемерам, но сковывает честных людей. Преодолев тоску одиночной камеры, испытав бремя подневольного труда в лагерях и ссылке, навыки и тяготы многолетней работы на вредном фабричном производстве, я постепенно постигал, что такое истинная внутренняя свобода человека, открытого всем ветрам жизни».
Внутреннюю свободу, впервые обретенную в тюрьме, он все полнее, все глубже осознавал уже в 60-е и 70-е годы. Мы обретали свою внутреннюю свободу примерно в то же время. Он помогал нам в этом.
Он вспоминал свое прошлое. Он исследовал новейшую историю России и Европы.
В том, что он писал, нас поражали и привлекали отвага освобожденной мысли, мужество беспощадного самопознания.
И при этом никакой сосредоточенности на себе: для него все время главное — искать, познавать правду, важную для всех.
Рассказывая и размышляя о прошлом, он постоянно думал о настоящем и возможном будущем. При этом в отличие от многих благородных, но безнадежно серьезных мемуаристов, Евгений Александрович обладал еще и живым чувством юмора. Все это привлекало к нему разных людей, прежде всего молодежь.
В его маленькой квартирке собирались и старые лагерники, из тех, кто ничего не забыл, но многому научился, студенты и аспиранты, зарубежные историки, итальянские коммунисты, американские политологи.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});