Петр Чайковский - Ада Григорьевна Айнбиндер
Спустя несколько месяцев Чайковский принял окончательное решение и «согласно желанию от должности старшего помощника столоначальника уволен и причислен к Департаменту Министерства юстиции[132] 1863 г. Мая 1»[133].
Конечно, вся семья была обеспокоена. Родные обсуждали между собой такое одновременно уверенное и опрометчивое решение Петра отказаться от престижной профессии юриста и хорошего места в министерстве в сторону абсолютной неизвестности, возможной нужды и безденежья. Есть свидетельства, что Петр Петрович Чайковский – родной дядя Петра был настолько возмущен таким переменам в жизни племянника, что даже кричал: «Какой срам! Юриспруденцию на гудок променял!»[134]
Видимо, чтоб окончательно поставить точку, прекратить все пересуды, Петр написал подробное письмо сестре Александре, в котором четко излагает видение своего будущего, дает понять, что полностью ответствен и тверд в своем решении:
«Милый друг Саша!
Из полученного от тебя сегодня письма к Папаше я вижу, что ты принимаешь живое участие в моем положении и с недоверием смотришь на решительный шаг, сделанный мною на пути жизни. Поэтому-то я и хочу подробно объяснить тебе, что я намерен делать и на что я надеюсь. Ты, вероятно, не будешь отрицать во мне способностей к музыке, а также и того, что это единственное, к чему я способен; если так, то понятно, что я должен пожертвовать всем для того, чтобы развить и образовать то, что мне дано Богом в зародыше. С этою целью я начал серьезно заниматься теориею музыки; пока это мне не мешало кое-как заниматься и службою, я оставался в Министерстве, но так как занятия мои делаются все серьезнее и труднее, то я, конечно, должен выбрать что-нибудь одно. Добросовестно служить при моих занятиях музыкою невозможно; получать даром жалованье целую жизнь нельзя, да и не позволят, – следовательно, остается одно: оставить службу (тем более, что я к ней всегда могу возвратиться). Одним словом, после долгих размышлений я решился причислиться к М[инистерст]ву, оставив штатное место и лишившись жалованья. Не заключи из этого, что я намерен делать долги или вместо жалованья выпрашивать деньги у Папаши, к[ото]рого положение теперь далеко не блистательно. Конечно, я немного выиграл в материальном положении, но, во-1), я надеюсь в будущем сезоне получить место в Консерватории (помощника профессора); во-2), я уже достал себе на будущий же год несколько уроков; в-3), – и это самое главное, – так как я совершенно отказался от светских удовольствий, от изящного туалета и т. п., расходы мои сократились до весьма малых размеров. После всего этого ты, вероятно, спросишь: что из меня выйдет окончательно, когда я кончу учиться? В одном только я уверен, – что из меня выйдет хороший музыкант и что я всегда буду иметь насущный хлеб. Все профессора Консерватории мною довольны и говорят, что при усердии из меня может выйти многое. Все вышесказанное я пишу не из хвастовства (кажется, не в моем характере), а говорю с тобой откровенно и без всякой ложной скромности. Когда кончу курс Консерватории, мечтаю на целый год приехать к тебе, чтоб среди тишины и покоя написать что-нибудь большое, – и потом пойду мытарствовать по свету»[135].
Как самому Петру в 23 года далось решение кардинально изменить свою жизнь, пойти по зову сердца, а не рассудка и в принципе здравого смысла, практически разрушив мосты, – неизвестно. Но с уверенностью можно констатировать, что Чайковский настолько был уверен в себе и своем таланте, который всерьез, пожалуй, никто из близких до конца не воспринимал, и настолько четко понимал, и видел, что, как бы ни было страшно или трудно в будущем, – другого пути для него нет. Модест Ильич, который подростком застал эти события в жизни старшего брата, писал: «Вся патетическая сторона этих двух лет жизни Петра Ильича, история его внутренней борьбы, смена сомнений восторженной верой в свои силы, периоды отчаяния и бодрости духа навсегда останутся для нас скрыты не потому, что письменный материал этого времени весьма скуден, а потому, что сам Петр Ильич, ревниво оберегая свою самостоятельность в этом деле, никому не поверяя ничего, не нуждался ни в чьей поддержке, ни в чьем совете, все переживал один в себе и выступал перед окружающими простой и ясный, как прежде, с решением тем более непоколебимым, чем труднее оно ему досталось»[136].
Семья не только приняла решение Петра, но и всячески его поддержала. Спустя много лет Чайковский вспоминал: «Я еще продолжал мою службу в Министерстве, посещая, кроме того, Консерваторию. Однако скоро сочетание двух столь несовместимых видов деятельности оказалось для меня невозможным, так что я был поставлен перед выбором. Благодаря ангельской доброте моего отца, который уже пошел на столь многие жертвы, чтобы сделать из меня добротного чиновника, я обрел возможность посвятить себя окончательно и исключительно музыке»[137].
Обучение музыкальному ремеслу
В консерваторские годы музыкальный круг друзей и знакомых Чайковского расширился. Важнейшим человеком в его окружении стал Герман Августович Ларош – соученик Петра по консерватории, в будущем известный музыкальный критик. Ларош был на пять лет младше композитора, происходил из семьи обрусевших немцев. Они с Чайковским много музицировали – играли в четыре руки, посещали концерты и оперу. Ларош был вхож в семью Чайковского, оставался другом композитора всю его жизнь. Ларош признавался, что именно Петр Ильич подтолкнул его к выбору поприща музыкальной критики. Сам же Чайковский о своем товарище писал: «Он обладает громадным музыкальным дарованьем, и большим литературным талантом, и совершенно непостижимою эрудициею… всеми своими громадными познаниями обязан исключительно развитой памяти и вообще сильным природным способностям»[138].
В консерватории Чайковский изучал комплекс дисциплин, необходимых для овладения профессией музыканта. Прежде всего, он продолжил занятия у Николая Зарембы. В его классе Чайковский изучал теорию композиции, предмет, включающий в себя такие дисциплины, как гармония, контрапункт, музыкальная форма и фуга. «Николай Иванович обладал многими из качеств, составляющих идеального профессора, – вспоминал Герман Ларош. – Он был чрезвычайно красноречив. Иногда, быть может, он впадал в некоторые излишества, но красноречие в нем не было пустою звонкою фразой: оно было отражением пламенной любви к искусству и к своему поприщу преподавания. <…> Обладая головою чрезвычайно логическою и, быть может, пользуясь плодами своего богословского образования, которое у него, как мне тогда казалось, было для дилетанта недурное, Заремба имел склонность и дар приводить всякое учение во внешний систематический