Пепел Клааса - Михаил Самуилович Агурский
Нашлись добрые люди — евреи Лиховецкие, которые жили недалеко от нас. Они стали меня подкармливать. Чтобы усыпить мою гордость, Лиховецкие старались скрыть свою благотворительность: они просили меня рассказывать им последние военные сводки, а в это время как бы невзначай накрывался стол, и мне предлагали что-либо съесть. Когда я понял, что сводки, о которых я с увлечением рассказывал, для Лиховецких были лишь предлогом, чтобы угостить меня, я перестал к ним ходить. Кто-то из них заглянул к нам, чтобы узнать, почему я не появляюсь, но я не помню, чтобы прежние отношения у нас восстановились.
Пользуясь словами Сулейменова, я могу сказать, что был испытан Казахстаном, хотя и не в ГУЛАГе, но на его опушке. Какие бы тяжелые периоды в моей жизни потом ни случались, в них всегда находились светлые стороны. В Казахстане же кругом было одно неизбывное горе. Дело было не только в войне. Это был край сотен тысяч ссыльных, край, где относительное благополучие местных жителей резко контрастировало со страданиями и лишениями брошенных туда насилием и войной.
Сулейменов извинялся только за свою землю, и, быть может, он был прав. Сами по себе казахи, я имею в виду еще тех полупатриархальных казахов, которые тогда там жили, не причиняли нам зла, и им было не в чем каяться, разве только в том, что они не отдавали нам даром своих достатков. Скорее уж мы, наводнившие их край, наводнившие его своей нищетой, своим горем, совершенно всему здесь чуждые, были перед ними виноваты.
Во время войны в Павлодаре оставались лишь женщины и старики. Все здоровые казахи-мужчины были в армии. Геня надавала соседкам клички. Одна из них была «Хитре дуре» (Хитрая морда), другая — «Шейниньке» (Красотка). Шейниньке была высокая худощавая казашка. У нее было исключительное чувство собственного достоинства и она сохраняла его, даже когда месила ногами кизяк (смесь глины и навоза). Шейниньке была постоянно грустна: муж ее был на фронте. Половину нашего дома занимала казахская семья. Как-то я был у них и обратил внимание на то, что в углу стояла высокая, хорошо застеленная кровать. Тогда казахи не пользовались кроватями. В их комнатах они были лишь данью веку. Люди же спали на полу, на кошмах.
Летом 1944 года мы с матерью возвращались из Черноярки в Павлодар на волах. Началась страшная гроза, и нам с трудом удалось добраться до единственного казахского аула на полпути к Павлодару. Нас охотно пустили в первый же дом, и старая казашка уложила меня спать на лавку. Я проснулся, почувствовав, как надо мной склонилась казашка, смотревшая на меня с такой лаской, что мне стало неловко.
В сентябре 1944 года на улицах города появились странные процессии, которые возглавлялись стариками в бурках и папахах, потом на равном расстоянии друг от друга шли мужчины помладше и мальчики вплоть до самых малых, кто только умел ходить, а потом уже женщины, также начиная со старух, кончая девочками. Это были ссыльные чеченцы. Они соблюдали старый обычай передвижения, выработанный на горных тропинках. Здесь он казался бессмысленным, но они его придерживались, не знаю, правда, сколько времени. Женщины были одета намного хуже мужчин. Если мужчины носили сапоги, то женщины — лапти, и это больно ударило по ним, когда стукнули морозы. Я видел раз труп замерзшей чеченки.
Когда однажды мы поехали убирать бахчу, в нескольких сотнях метров от нас раздался выстрел. На бахчу забрался голодный чеченец и украл арбуз, за что был убит наповал. Скорее всего он явился жертвой ловушки, подстроенной самим же сторожем, чему я однажды был свидетелем. Как-то, идя вдоль бахчи, мы увидели большой арбуз, соблазнительно выступавший наружу, так что казалось, что он кем-то брошен или же просто потерян. Когда мы наклонились, чтобы поднять его, из землянки с ужасными криками выскочил сторож-китаец, на ходу заряжая ружье. Он специально устраивал такую приманку, чтобы нападать на прохожих. Не исключено, что именно он и убил несчастного чеченца. Чеченцы появились вскоре и на рынке. Один благообразный старик с орденом Ленина торговал ржавыми гвоздями.
Сначала уехала из Павлодара Неля, поступив в Институт легкой промышленности, куда устроил ее Израиль, что решительно испортило ей жизнь, ибо она мечтала стать врачом. При любом намеке на то, что Неле лучше было бы уйти из этого института, Израиль приходил в ярость, а мы от него зависели. Еще один благодетель после Гени стал добивать нашу семью.
Неля устроила нам вызов, и в сентябре 1944 года в жестокий мороз мы покидали Павлодар. Отец и Геня оставались в Павлодаре. Он не имел права жить в больших городах, а Геня не имела права на московскую прописку.
Отец отозвал меня и, едва не плача, просил меня запомнить, что, если бы не Геня, наша жизнь была бы мирной и дружной: «Мэлиб! Ты у меня один только сын. Оставайся со мной». Что должно было быть у него на душе!
У меня не было теплых носков, и я надел валенки на босу ногу. Ехать надо было долго. Я ехал на одной подводе с Тусей. По дороге у меня стали мерзнуть ноги. Я пожаловался Тусе, и она не нашла ничего лучшего, как посоветовать мне слезть с подводы и дойти пешком до станции, чтобы разогреться. Лошадь ускакала, а я через несколько шагов не мог уже двигаться. Потом, когда я читал рассказ Мамина-Сибиряка «Зимовье на Студеной», я уже знал, как замерзают люди. Я терял сознание. Туся испугалась и заплакала. Она буквально дотащила меня до водокачки. Там меня разули и долго разогревали ноги и руки, которые были сильно обморожены. Следы обморожения сохранялись лет пять. Я увез с собой в Москву и открытые язвы, результаты хронической дистрофии. Они прошли через несколько месяцев.