Лидия Чуковская - Памяти детства: Мой отец – Корней Чуковский
Уроки истории, преподнесенные нам в Куоккале Корнеем Ивановичем, были проникнуты этой родной ему болью.
Убийство Лермонтова. Его убили те же сплоченные бездарности, что и Пушкина, что и Левшу.
– Подумайте, этот кретин Николай мог и Пушкина в 1825 году спокойно упечь в Сибирь! Туда, куда он отправил талантливейших людей России! И мы лишились бы и «Полтавы», и «Евгения Онегина»! А сам он и все его Клейнмихели и Бенкендорфы, – да у них и органа такого не было, каким воспринимают искусство! Они убили Пушкина в 1837-м – представить себе невозможно, что еще мог он написать, что еще завещать нам!
Родилась я в 1907 году. Помнить революцию 1905 года я, стало быть, не могла. Но мне всегда мерещилось, мерещится и по сю пору, будто я помню ее; это оттого, вероятно, что все взрослые, окружавшие нас в детстве, постоянно при нас говорили о ней как свидетели или участники.
Корней Иванович побывал на «Потемкине», когда мятежный корабль стоял в Одессе; потом, в Петербурге, сделался редактором сатирического журнала «Сигнал», высмеивавшего царский режим, министров и самого «августейшего». («Николай Второй – бездарнейший из русских царей», – говорил он.) Он рассказывал нам о лейтенанте Шмидте, о Севастополе, о Пресне, а чаще всего – о 9 января в Петербурге. Чертил план улиц, мостов, проспектов; рабочие с портретами царя и хоругвями идут по этим мостам и проспектам к Зимнему дворцу, а во дворах, в переулках заранее предусмотрительно спрятаны солдаты и казаки. Люди идут, чтобы рассказать царю-батюшке, как злодеи «топчут их сапожищами», их, живущих в подвалах, в нищете и неволе, работающих за гроши по двенадцать часов в сутки, а им навстречу казаки, нагайки, пули, и вот уже на белом снегу (я смотрю на белую, нетронутую пелену за окном) лужи крови и распростертые недвижные тела.
Рассказывая нам на тех же уроках, в ту же памятную зиму, о дуэли и смерти Пушкина (лошади, сани, снег, пистолет в руке у Дантеса), Корней Иванович заключил свой рассказ чтением Лермонтова. После всех поворотов ритма: скорбных, гневных, угрожающих – победоносно и торжественно закончил:
Тогда напрасно вы прибегнете к злословью:Оно вам не поможет вновь,И вы не смоете всей вашей черной кровьюПоэта праведную кровь!
Это была первая кровь, которую я видела в моем воображении: красная, праведная кровь поэта на белом снегу.
Потому ли, что скрытой мыслью нашего учителя, невольно передававшейся нам, было: убийца поэтов не может не быть убийцей народа; потому ли, что оба злодейства – убийство Пушкина и расстрел демонстрантов – совершались в январе, и оба на снегу, и в похожие числа: одно 9-го, другое 29-го, – они раз и навсегда нерасторжимо сочетались в моей памяти. Кровь поэта и тех, кто шел ко дворцу 9 января. До сих пор при мысли об обоих январских днях, отделенных друг от друга десятилетиями, не имеющих будто бы между собой ни прямой, ни косвенной связи, у меня падает сердце с той же внезапностью и остротою боли, с какой упало тогда впервые в детстве.
(Быть может, это потому, что рассказал нам о них один и тот же голос? Не знаю. Но выстрел Дантеса и выстрелы 9 января звучат для меня и по сю пору одним и тем же звуком.)
9
– Моим детям посчастливилось: они с малых лет дышали воздухом искусства, – сказал Корней Иванович в Переделкине одной из своих многочисленных посетительниц, которая привела к нему дочь, пишущую стихи.
Нам посчастливилось, верно. Счастье это выпало нам на долю потому, что Корней Иванович дня не мог прожить без литературы, вне художественного и литературного круга; и мы, пока были маленькие, волей-не-волей вертелись у его друзей под ногами.
Ни в Петербург, ни в Выборг нас не брали почти никогда: так, к зубному врачу или пальто купить. В настоящий театр попала я впервые лет десяти-одиннадцати, уже после Куоккалы (и после революции!), в Петрограде. В Музей Александра III, правда, Корней Иванович возил нас раза два еще с дачи; показал нам Рокотова, Боровиковского, Брюллова, Серова, Репина. В Эрмитаж тоже; но колонны, паркеты и вид на Неву и Петропавловскую крепость заслонили от меня Тицианов и Рубенсов. В Эрмитаже, на первый раз, я запомнила одних лишь египетских скарабеев. Дома были альбомы с репродукциями; летом я их не открывала, зимними вечерами рассматривала.
Но, вероятно, не предметы искусства, которые у нас в доме водились совсем не в изобилии, а действительно самый воздух, вдыхаемый нами, имел в виду Корней Иванович, говоря, что нам посчастливилось.
Жили мы наискосок от «Пенатов», бегали с записочками от Корнея Ивановича к Илье Ефимовичу и обратно чуть не каждый день. Бывали иногда в мастерской, слушали замечания Репина ученикам его, суждения художников и литераторов о репинских полотнах. В «Пенатах», у нас дома, на пляже мы постоянно были окружены радостями, печалями, восторгами людей литературного круга.
О своем общении с людьми искусства – тесном, многолетнем, постоянном или, напротив, мгновенном, беглом – Корней Чуковский рассказал в книге «Современники» и в других своих литературных работах. Его мемуары – галерея портретов, исполненных то во весь рост, обобщенно, то как бы мельком, беглым, быстрым штрихом. Репин, Маяковский, Горький, Тынянов, Анна Ахматова, Бунин, Куприн, Татьяна Щепкина-Купер-ник, Н. Ф. Анненский, Короленко, Иннокентий Анненский, Т. Богданович, Тарле, Кони, Леонид Андреев, Квитко, Житков, Маршак.
Добрая половина перечисленных – те, с кем он общался в Куоккале.
Среди литераторов чувствовал он себя свободно, непринужденно, естественно, однако не на равной ноге, ибо, как я уже говорила, себя самого считал лишенным главного, обожаемого им в людях свойства: художественного дара, таланта. (За собою всю жизнь признавал одно качество: трудолюбие.)
«Какой же я писатель?» – однако жить вне литературного труда и вне литературного и художнического круга не мог и не хотел ни минуты. И радовался: мы, его дети, с малых лет дышали тем же излюбленным воздухом.
В том, что мы не ощущали ни своего отца, ни окружающих какими-то особенными, исключительными, была безусловная заслуга его педагогики.
Если нам и представлялось когда-нибудь, что отец наш и его знакомые отличаются чем-то от дачников, наводнявших Куоккалу летом, то отличие мы наблюдали такое: безделие дачников и напряженная занятость Корнея Ивановича, его друзей и знакомых.
Воздух искусства был прежде всего воздухом труда. Друзьям Корнея Ивановича и ему самому случалось отдыхать, но не случалось бездельничать.
Между отдыхом и безделием сходства нет. В состав воздуха, окружавшего нас, входило и чтение импровизированных лекций в беседке у Репина, и чтение стихов, и разговоры, и споры, и игра в городки, и другие игры, главным образом литературные, но ни грана умственного безделья. В мастерской, в кабинете или на морском берегу (подозреваю, что и во сне) Корней Иванович и люди, его окружавшие, продолжали все ту же, неразлучную с ними, работу души и мысли. Отдых людей, окружавших нас, нисколько не напоминал утехи дачников и в особенности дачниц, дни напролет с полной серьезностью переворачивающих себя на пляже с одного бока на другой, окунающихся в воду в трех шагах от берега с пронзительным визгом (непременно с визгом, а то и купание не всласть!), а вечерами прогуливающихся взад и вперед, в чаянии нечаянной встречи, по станционной платформе.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});