Бенджамин Франклин - Время – деньги!
Это предложение было приемлемо для меня, и я согласился; отец Мередита был в городе и одобрил это дело, тем более что, как он сказал, я имел большое влияние на его сына: благодаря мне он уже давно воздерживался от выпивки. Отец надеялся, что, когда мы будем так тесно связаны, я смогу окончательно отучить его от этой дурной привычки.
Я передал отцу Мередита опись необходимого оборудования, а он передал ее купцу; все это было заказано, мы решили держать дело в тайне, пока не прибудет оборудование, а на это время я должен был попытаться найти работу в другой типографии. Но я не нашел там вакансии и оставался праздным в течение нескольких дней. Между тем Кеймеру представилась возможность получить заказ на печатание бумажных денег в Нью-Джерси. Для этого были необходимы гравировальные доски и различные шрифты, что сделать мог только я; опасаясь, что Бредфорд пригласит меня и отобьет у него заказ, он послал мне очень любезное письмо, где писал, что старые друзья не должны расставаться из-за нескольких слов, сказанных в порыве раздражительности, и просил меня вернуться. Мередит уговорил меня согласиться, так как это дало бы ему возможность повышать свою квалификацию под моим постоянным руководством; итак, я вернулся, и все пошло глаже, чем до этого эпизода. Работа из Нью-Джерси была заказана, я изобрел для нее печатный станок с медной гравировальной доской — первый в Америке; я вырезал несколько орнаментов и штампов для банкнот. Мы поехали вместе с Кеймером в Берлингтон, где я удовлетворительно выполнил работу, а он получил такую большую сумму, которая на некоторое время спасла его от краха.
В Берлингтоне я познакомился со многими видными людьми провинции Нью-Джерси. Некоторые из них были членами комиссии, назначенной собранием, чтобы следить за печатанием и заботиться о том, чтобы не было напечатано больше банкнот, чем повелевал закон. Поэтому они постоянно появлялись среди нас; обычно каждый приводил с собой одного или двух друзей для компании. Я был гораздо более начитан и развит, чем Кеймер; очевидно, по этой причине они предпочитали беседовать со мной. Они приглашали меня к себе, познакомили со своими друзьями и были со мной очень любезны, в то время как Кеймер оставался в тени, хотя он и был хозяином. По правде сказать, это был странный человек; в нем соединялись такие черты, как незнание общественной жизни, страсть резко противоречить общепринятым мнениям, неряшливость, доходящая до крайней неопрятности, энтузиазм в некоторых вопросах религии и в довершение всего некоторая склонность к мошенничеству.
Мы пробыли там около трех месяцев, и за это время список моих друзей пополнился именами судьи Аллена, секретаря провинции Сэмюэля Бастилла, Исаака Пирсона, Джозефа Купера и нескольких Смитов, членов собрания, а также Исаака Декау, главного землемера. Этот последний был умный, прозорливый старик; он рассказал мне, что начал свою деятельность с того, что в юности месил глину для кирпичников, научился писать уже взрослым, носил измерительные приборы для землемеров, которые научили его производить землемерные работы, и теперь благодаря своему трудолюбию составил хорошее состояние. Он сказал мне: «Я предвижу, что вы вскоре вытесните этого человека из его дела и составите себе на этом поприще состояние в Филадельфии». В то время он еще ничего не знал о моем намерении начать дело там или где-либо в другом месте. Эти друзья впоследствии были для меня очень полезны, а иногда и я для них. Все они на всю жизнь сохранили прекрасное отношение ко мне.
Прежде чем говорить о моем появлении в обществе в качестве самостоятельного предпринимателя, я хотел бы рассказать тебе о моем образе мыслей в то время, о моих принципах и правилах морали, чтобы ты мог увидеть, насколько они повлияли на все последующие события моей жизни. Мои родители рано начали заниматься моим религиозным воспитанием и в течение всего моего детства воспитывали меня в строго диссидентском духе. Но когда мне было около пятнадцати лет, я начал сомневаться в целом ряде пунктов, которые оспаривались в нескольких прочитанных мною книгах, и, наконец, стал сомневаться в самом откровении. В мои руки попало несколько книг, направленных против деизма; кажется, в них излагается сущность проповедей, читавшихся на лекциях Бойля. Эти книги оказали на меня действие, совершенно обратное тому, для которого они предназначались: аргументы деистов, которые приводились для опровержения, показались мне гораздо сильнее, чем сами опровержения; короче говоря, я вскоре стал самым настоящим деистом. Мои доводы совратили других, особенно Коллинса и Ралфа. Но после того, как оба они причинили мне много зла без малейших угрызений совести, после того, как я задумался над поведением Кейса (который также был вольнодумцем) по отношению ко мне и над своим собственным поведением по отношению к Вернону и мисс Рид, которое по временам меня очень мучило, я начал подозревать, что это учение, может быть, и правильное, но не очень полезное. Я вспомнил свой лондонский памфлет, напечатанный в 1725 году. Эпиграфом к нему я избрал следующие строки Драйдена:
Все справедливо, что ни есть. Но люди подслеповатые лишь только часть цепи ее ближайших звеньях видеть могут. Их взор недостает до стрелки тех весов, что сверху все приводит в равновесье.
В этом памфлете, исходя из атрибутов Бога — его бесконечной мудрости, благости и всемогущества, — я доказывал, что в мире не может быть зла и что порок и добродетель — это пустые слова, в действительности же таких вещей вовсе не существует. Теперь этот памфлет показался мне далеко не таким умным и совершенным, каким представлялся ранее. Я начал задумываться, не вкралась ли в мою аргументацию какая-нибудь незамеченная ошибка, которая повела к ложным выводам, как это часто бывает в метафизических рассуждениях.
Постепенно я начал убеждаться, что истина, искренность и честность в отношениях между людьми имеют громадное значение для счастья жизни, и я написал максимы поведения, которые сохранились в моем дневнике, чтобы следовать им в течение всей своей жизни. Откровение как таковое действительно не имело для меня самодовлеющего значения; но я пришел к мнению, что хотя определенные действия могут и не быть плохими только потому, что они им запрещаются, или не быть хорошими только потому, что они им предписываются; однако вероятно, что эти действия могли быть запрещены, потому что они плохи для нас, или предписаны, потому что они полезны нам по своей собственной природе при учете всех обстоятельств. И это убеждение, кому бы я ни был им обязан — провидению или ангелу-хранителю, или случайному благоприятному стечению обстоятельств, или всему этому вместе, — сохранило меня в эти опасные годы юности в рискованных положениях, в которые я нередко попадал среди чужестранцев, вдали от надзора и советов моего отца, от намеренных, грубо безнравственных и несправедливых поступков, которых можно было бы ожидать в связи с отсутствием у меня религиозного чувства. Я говорю «намеренных», потому что те случаи, о которых я упоминал, заключали в себе какую-то неизбежность, обусловленную моей молодостью, неопытностью или мошенничеством других. Следовательно, я вступал в жизнь со сносным характером, я оценил это в себе и решил сохранить.