Анри Перрюшо - Жизнь Гогена
С прошлой зимы Писсарро покинул Понтуаз и перебрался в расположенную поблизости деревню Они. Гоген, в начале года уже навещавший его в этой деревушке, 15 июня вновь приехал туда на три недели. Находясь там, Гоген поспешил поделиться с другом мыслью об импрессионистских коврах. Писсарро очень понравилась идея Гогена, он даже пообещал ему сам сделать наброски для ковров. Но проект так и остался проектом.
Писсарро, находившийся в ту пору «в глубоком душевном упадке»[56], несомненно, предупреждал Гогена о том, какие трудности его ждут. Гоген не должен надеяться на Дюран-Рюэля, дела которого идут все хуже. Торговец не захотел взять на себя организацию очередной выставки импрессионистов, хотя его просил об этом сам Моне. Персональные выставки, которые он устроил поочередно – в марте Моне, в апреле Ренуару, в мае Писсарро и в июне Сислею, – не дали практических результатов. «Моя выставка совсем не принесла денег, – жаловался Писсарро. – А с выставкой Сислея и того хуже – ни гроша, ни гроша!»
Как видно, между Гогеном и Писсарро уже не было прежнего согласия. Писсарро все меньше понимал Гогена. В том, что Гоген так спешил продать картины, извлечь из них деньги, он видел склонность к торгашеству. Происшедшие события не раскрыли ему глаза на рассудительного биржевика. Он не понимал, что Гогену не терпится, потому что он лихорадочно жаждет успокоить себя – доказать себе, что он поступил правильно. «Он тоже отъявленный торгаш, во всяком случае, в своих замыслах, – писал вскоре Писсарро. – Я не решаюсь сказать ему, как это неправильно и как мало приносит пользы. У него большие потребности, семья привыкла к роскоши, все это верно, но это причинит ему большой вред.
Я вовсе не считаю, что не надо стремиться продавать, но, на мой взгляд, думать только об этом – значит тратить время попусту. Начинаешь терять из виду искусство и переоцениваешь себя».
В эту пору в Гогене уже прорисовывается новая личность. Мало того что ему нужны иллюзии, чтобы мужественно переносить положение, в котором он очутился после шага, совершенного в январе. Его поступок имеет смысл только если он «великий Гоген». И человек, который изобразил себя за мольбертом во всей неподдельности своего страха, расправляет плечи, выпрямляется, деревенеет в показной позе – и эта поза тоже самозащита против тоскливого страха, головокружительной бездны будущего.
Уж не Писсарро ли познакомил в эту пору Гогена – не с покупателями импрессионистических полотен, а с испанскими революционерами, группировавшимися в Париже вокруг главы республиканской партии, бывшего премьер-министра Руиса Сорильи? Внук Флоры Тристан взялся исполнить для них опасное поручение (ему, вероятно, обещали щедро заплатить – жена Сорильи была очень богата), которое, как видно, пришлось ему по душе. Шуфф наверняка не рискнул бы взяться за такое дело. В начале августа, когда восставший гарнизон Бадахоса в Эстремадуре провозгласил Республику, Гоген переправил Сорилью через франко-испанскую границу и, так как восстание было сразу же подавлено, «привез его обратно во Францию на возу с сеном»[57].
Жаль, что революционеры проиграли! Благодарная Испанская Республика, думал Гоген, предоставила бы ему синекуру, о которой он мечтает.
Гоген бродил по Парижу… Жена, говорил он, «с трудом привыкает к бедности». Несколько раз он пытался устроиться на работу, но тщетно. Так же бесплодно он пытался найти покупателя для своих картин. А в семье вскоре должен был прибавиться лишний рот – в марте Метте забеременела. Озабоченный, желчный, не зная что предпринять, Гоген расхаживал по Парижу.
Однажды в октябре у Дюран-Рюэля он узнал, что Писсарро работает в Руане – пишет превосходные картины. На хмуром осеннем небе вдруг сразу забрезжил просвет.
Жизнь в провинции куда дешевле, чем в Париже, решил Гоген. Обосновавшись с семьей в Руане, ну, скажем, на год, он сэкономит много денег и весь этот год будет усердно заниматься живописью, чтобы «завоевать место в искусстве». Руан даст ему новые мотивы. Да и вообще, так или иначе, ему там будет гораздо лучше, чем в этом напыщенном Париже, который в глубине души он никогда не любил и который никогда его не вдохновлял. На ближайшей же выставке импрессионистов – она предполагалась весной 1884 года – все увидят, каких успехов добился Гоген. К тому же Руан процветающий город. У руанцев «денег куры не клюют»! Наверняка там нетрудно продать картины. Кстати, бывший кондитер Мюрер, школьный товарищ Гийомена и друг импрессионистов, купил в Руане «Отель Дофина и Испании». Писсарро остановился в этом отеле, и Мюрер взял с него плату со скидкой… Неожиданно в конце октября Гоген объявил Писсарро, что собирается в Руан, чтобы «на месте изучить обстановку с точки зрения практической жизни и искусства».
«Гоген не на шутку меня тревожит!» – признавался Писсарро. Едва Гоген появился в Руане, Писсарро понял, что бывший маклер всерьез намерен здесь обосноваться, что он «преисполнен твердой решимости». Писсарро не старался ободрить Гогена. Выставка импрессионистов, на которую рассчитывает Гоген, не состоится. Эта затея обречена. Гоген надеется заинтересовать богатых руанцев живописью импрессионистов? Но импрессионистам нигде ничего не удается продать. Если бы не помощь Кайботта, Писсарро провел бы лето в нужде… «Я не верю, – говорил Писсарро, – что в Руане можно продать картины… Не забудьте, даже в Париже нас считают отщепенцами, подонками. Нет, искусство, которое потрясает старые устои, не может заслужить одобрения, и тем более в Руане, родном городе Флобера, в чем руанцы не смеют признаться»[58]. Но какой смысл спорить с бывшим маклером? «Дело сделано, он решил взять Руан приступом», – писал Писсарро 10 ноября.
Гоген стал искать кров для своей семьи. В тупике Малерн сдавался дом № 5. Гоген снял его и вернулся в Париж, чтобы подготовить переезд.
6 декабря Метте родила пятого ребенка, мальчика Поля-Роллона. В заснеженном саду на улице Карсель Гоген написал одну из своих последних парижских картин. Картину, исполненную зимней грусти. Картину, пронизанную одиночеством.
* * *В начале января 1884 года семейство Гогенов приехало в Руан.
Покинуть улицу Карсель было для Метте жестоким ударом. В необходимости переезда как бы материализовались страхи, от которых ей становилось все труднее отгораживаться, поскольку она видела, с каким упорством преследует Гоген свои химерические мечты. Впрочем, и того, как отнеслись к происшедшему Писсарро и Гийомен, было довольно, чтобы укрепить ее тревоги. Но до переезда она все еще сомневалась. Теперь сомневаться не приходилось. Все в ней восставало против краха того, что составляло ее жизнь. Вознесенная своим замужеством до такого социального положения, о котором она, несмотря на все свое честолюбие, не могла мечтать, она теперь была озлоблена, что ее лишили достигнутого.
Конечно, немногие женщины на ее месте не устрашились бы будущего. И суть не в том, предстояло ли Гогену добиться в будущем признания своего таланта или ему суждено было остаться неудачником. Все равно – выбор жизненного пути, сделанный главой семьи, с точки зрения социальной был пагубным. И однако многие женщины в подобных обстоятельствах не перестали бы поддерживать своих мужей. Хрупкая женская рука была иной раз самой надежной опорой для дерзновенных искателей в области духа. Любовь – это всегда понимание, а женщина в любви часто идентифицирует себя с любимым человеком. Но если Гоген представлял собой в своем роде крайний случай как бы идеальное воплощение мощи мужского воображения, неутомимой способности мужчины, вечного мечтателя, оплодотворять мысль и форму, то и Метте противостояла ему как крайность другого рода. Метте даже не пыталась понять причину неожиданного превращения, в результате которого вместо биржевого маклера, за которого она вышла замуж, перед ней оказался совершенно непостижимый человек. Этот человек ничуть ее не интересовал. Она никогда не стремилась приобщиться к духовной жизни мужа. Да и любила ли она его по-настоящему? «Ее» Поль был ее собственностью. Это был человек, который дал ей возможность создать семью и от которого она ждала покровительства. Метте принадлежала к той породе женщин, для которых на свете существует только их женская жизнь и которые со слепым животным эгоизмом рвутся к своей цели; мужчина для них всего лишь – производитель или «дойная корова». Гоген в отчаянии однажды упрекнул жену именно в том, что она видит в нем «дойную корову», а это самый жестокий упрек, какой мужчина может бросить в лицо женщине.
Трагическая взаимная слепота! Ни Метте, ни Гоген никогда не подозревали, что они морочили друг друга. Живя вместе, они друг друга не видели. Их призрачное согласие могло бы тянуться долго, как тянется согласие многих других пар, подобранных так же случайно игрой чувственности или расчета, которым истина так и не открывается никогда. Но хрупкость уз, соединявших Гогена и Метте, недоразумение, на котором зиждилось их видимое согласие, обнаружились во всей своей зловещей очевидности за недели, прожитые в Руане. Потеря былого благополучия не столько даже пугала, сколько унижала Метте. Она была уязвлена в своем тщеславии. Как разрывалось, должно быть, ее сердце, когда она бросила прощальный взгляд на красивый павильон на улице Карсель, который в своей наивной гордости она именовала «особнячок Жоббе-Дюваль». Холодными серыми глазами смотрела она на человека, который ее предал. Она никогда не простит Гогену, что он отнял у нее то, что сначала дал. Никогда не простит живописи крушение своей жизни.