Лев Троцкий - Моя жизнь
Мне с разных сторон объясняют, что мое неверие в демократию есть основной мой грех. Сколько на эту тему написано статей и даже книг. А когда я прошу, чтоб мне дали небольшой предметный урок демократии, охотников не обнаруживается. Планета оказывается без визы. Почему же я должен верить, что неизмеримо больший вопрос – тяжба между имущими и неимущими – будет разрешен со строгим соблюдением форм и обрядностей демократии?
А разве же революционная диктатура дала те результаты, какие от нее ожидались? – слышу я вопрос. Ответить на него можно только учетом опыта Октябрьской революции и попыткой наметить дальнейшие ее перспективы. Для такой работы не место на страницах автобиографии. Я постараюсь дать этот ответ в особой книге, над которой я работал уже во время пребывания в Центральной Азии. Но я не могу закончить эту повесть о своей жизни, не сказав, хотя бы на нескольких десятках строк, почему я полностью и целиком остаюсь на прежнем пути.
То, что произошло на памяти моего поколения, ныне достигшего зрелости или приближающегося к старости, может быть схематически изображено так. В течение нескольких десятилетий – конец прошлого века, начало нынешнего – европейское население сурово дисциплинировалось индустрией. Все стороны общественного воспитания были подчинены принципу производительности тру. да. Это дало величайшие результаты и как будто открыло перед людьми новые возможности. Но на самом деле это привело лишь к войне. Правда, через посредство войны человечество убедилось в том, что оно совсем не вырождается, наперекор карканью малокровной философии, наоборот, полно жизни, сил, мужества и предприимчивости. Через посредство той же войны оно с небывалой ранее силой убедилось в своем техническом могуществе. Вышло так, как если бы человек, для того чтоб увериться, что у него дыхательные и глотательные пути в порядке, стал бы перед зеркалом резать себе горло бритвой.
После окончания операций 1914 – 18 гг. было объявлено, что отныне высшим нравственным долгом является залечивание тех ран, нанесение которых объявлялось высшим нравственным долгом в предшествующие четыре года. Трудолюбие и бережливость снова были не только восстановлены в правах, но взяты в стальной корсет рационализации. Так называемым «восстановлением» руководят те самые классы, партии и даже лица, которые руководили разрушением. Там, где произошла смена политического режима, как в Германии, восстановлением руководят на первых ролях те, которые разрушением руководили на вторых и третьих ролях. В этом, собственно, и состоит вся перемена.
Война снесла целое поколение как бы для того, чтоб создать перерыв в памяти народов и чтоб не дать новому поколению слишком непосредственно заметить, что, в сущности, оно занимается повторением пройденного, только на более высокой исторической ступени и, следовательно, с еще более угрожающими последствиями.
Рабочий класс России, под руководством большевиков, сделал попытку перестроить жизнь так, чтобы исключить возможность периодических буйных помешательств человечества и заложить основы более высокой культуры. В этом смысл Октябрьской революции. Разумеется, задача, поставленная ею, не разрешена; но эта задача по самому существу рассчитана на ряд десятилетий. Более того, Октябрьскую революцию нужно брать как исходную точку новейшей истории человечества в целом.
К исходу тридцатилетней войны немецкая реформация должна была представляться делом людей, вырвавшихся из сумасшедших домов. До известной степени так это и было: европейское человечество вырвалось из средневекового монастыря. Современная Германия, Англия, Соединенные Штаты, да и все вообще человечество, нс были бы, однако, возможны без реформации с неисчислимыми жертвами, которые она породила. Если вообще жертвы допустимы – хотя у кого спрашивать разрешения? – то это именно те, которые движут человечество вперед.
То же надо сказать и о французской революции. Узкий реакционер и педант Тэн воображал, что делает бог весть какое глубокое открытие, устанавливая, что через несколько лет после обезглавления Людовика XVI французский народ был беднее и несчастнее, чем при старом режиме. В том-то и дело, что такие события, как великая французская революция, нельзя рассматривать в масштабе «нескольких лет». Без великой революции была бы невозможна вся новая Франция и сам Тэн оставался бы клерком у одного из откупщиков старого режима, вместо того, чтобы чернить революцию, открывшую перед ним новую карьеру.
Еще большей исторической дистанции требует Октябрьская революция. Уличать ее в том, что в течение 12 лет она не дала всеобщего умиротворения и благополучия, могут только безнадежные тупицы. Если брать масштабы немецкой реформации и французской революции, которые были двумя этапами в развитии буржуазного общества на расстоянии почти трех столетий друг от друга, то придется выразить удивление по поводу того, что отсталая и одинокая Россия, через 12 лет после переворота, обеспечила народным массам уровень жизни не ниже того, который был накануне войны. Уж это одно является в своем роде чудом. Но, конечно, значение Октябрьской революции не в этом. Она есть опыт нового общественного режима. Этот опыт будет видоизменяться, переделываться заново, возможно, что с самых основ. Он получит совсем иной характер на фундаменте новейшей техники. Но через ряд десятилетий, а затем и столетий новый общественный режим будет оглядываться на Октябрьскую революцию так же, как буржуазный режим оглядывается на немецкую реформацию или французскую революцию. Это так ясно, так неоспоримо, так незыблемо, что даже профессора истории поймут это, правда, лишь через изрядное количество лет.
Ну, а как же насчет вашей личной судьбы? – слышу я вопрос, в котором любопытство сочетается с иронией. Тут я не много могу прибавить к тому, что уже сказано в этой книге. Я не меряю исторического процесса метром личной судьбы. Наоборот, свою личную судьбу я не только объективно оцениваю, но и субъективно переживаю в неразрывной связи с ходом общественного развития.
Со времени моей высылки я не раз читал в газетах размышления на тему о «трагедии», которая постигла меня. Я не знаю личной трагедии. Я знаю смену двух глав революции. Одна американская газета, напечатавшая мою статью, сделала к ней глубокомысленное примечание в том смысле, что, несмотря на понесенные автором удары, он сохранил, как видно из статьи, ясность рассудка. Я могу только удивляться филистерской попытке установить связь между силой суждения и правительственным постом, между душевным равновесием и конъюнктурой дня. Я такой зависимости не знал и не знаю.