Книга жизни. Воспоминания и размышления. Материалы к истории моего времени - Семен Маркович Дубнов
На этой грани эпох произошла моя последняя встреча с Шалом-Алейхемом. Я его не видел с сентября 1904 г, когда он несколько дней гостил у меня в Вильне, так как через пару лет болезнь забросила его в Швейцарию. Теперь он приехал с женой из Лозанны для лекторского турне по России и остановился на пару дней в Петербурге (14 мая). По состоянию здоровья ему трудно было заехать ко мне, и я посетил его в отеле «Астория», на площади Исаакиевского собора. В моей памяти ярко запечатлелась картина этого солнечного майского дня, когда мы мирно сидели на балконе пятого этажа фешенебельного отеля, против верхних колонн соборного купола. Внизу колыхалось людское море, в самом отеле, переполненном гостями и служителями, гудело как в улье, а мы сидели на балконе и вспоминали лето в Боярке 1890 г., в Люстдорфе 1891 г. Тут Шалом-Алейхем мне сказал, что пишет свою автобиографию, где упоминает также о наших встречах в литературе и в жизни. Он мне рассказывал о красоте и покое Лозанны, а я говорил, как был бы счастлив дописать свой исторический труд в этом городе, где некогда Гиббон{538} кончал свою «Историю падения Римской империи». Не думалось нам тогда, что мы беседуем в последний раз, что мы как будто исповедались друг перед другом перед вечной разлукой. Через три месяца буря войны забросила моего друга в Скандинавию и оттуда в Америку, а через два года получилась весть о его смерти в Нью-Йорке.
В то лето я поздно сидел в городской квартире, не выезжая на дачу. Нужно было наверстать потерянное в мелких работах время и сделать хоть часть большого труда, первый том которого я надеялся кончить и издать осенью. С большими усилиями я в переработке древней истории дотянул до эпохи двуцарствия — и сделал перерыв. Не было больше сил работать в знойные июньские дни в душном городе, где единственным местом прогулок был для меня жалкий Ботанический сад поблизости. Еще душнее стала общественная атмосфера. Министр юстиции Щегловитов судил группу адвокатов за принятую против него резолюцию протеста в связи с делом Бейлиса; многие были приговорены к тюрьме, среди них некоторые из моих знакомых, но скоро война спасла их от заточения. Мне самому тогда грозил суд за статью «Источники ритуальной лжи», за которую в те июньские дни был осужден редактор «Дня», как рассказано выше, но и тут шум войны отвлек внимание преследователей от поисков новых жертв. От всех этих впечатлений и от городской духоты я наконец бежал в Финляндию.
1 июля мы приехали в Териоки. Мы собирались ехать в глубь Финляндии, в окрестности Або или еще дальше, на Аландские острова, и сделали первую остановку в Териоках, где жила на даче семья нашей дочери Софии. Оттуда поехали в приморский курорт Нодендаль, близ Або. Курорт был переполнен гостями из Питера, Москвы и еще более дальних городов, и мы с большим трудом нашли для себя мансардную комнату в доме финнов, которые ни слова не понимали ни по-русски, ни по-немецки; со шведами нам было легче столковаться при помощи немецкого языка. Мы вошли во вкус дачной и ресторанной жизни. Обедали в переполненных ресторанах, где по финскому обычаю гости сами себя обслуживали, шатались по улочкам и садам в знойные дни; я купался в заливе среди гула мужчин и детей. Скоро, однако, в этот мирный дачный шум ворвались тревожные звуки из Петербурга. Там происходила трехдневная политическая забастовка трамвайных рабочих, совпавшая с приездом французского президента Пуанкаре. А через несколько дней появились первые грозные вести о близкой войне.
Некоторые записи в дневнике от 16–18 июля, то есть фатальных дней 29–31 июля западного стиля, воскрешают в моей памяти тревожные переживания того момента. «Над Россией навис ужас войны. Австрийский ультиматум и натиск на Сербию, русское заступничество, которое при переходе от слова к делу вызовет германское выступление в пользу Австрии, а там и вмешательство Франции, русской союзницы — вот и общеевропейская война. Еще шипят дипломатические змеи, в сегодняшних петербургских газетах успокаивают, а из Гельсингфорса и Або идут вести о разрыве дипломатических сношений между Россией и Австрией. Что же это? Неужели Россия, где правительство яростно воюет с народом, особенно с инородцами, пойдет теперь на внешнюю войну, которая пожаром охватит весь западный край: Польшу, черту оседлости, Прибалтику? У вооруженных гигантов руки чешутся, но ведь Россия только через год-два достигнет предела чудовищных вооружений, а теперь едва ли готова. Не повторится ли в 1914 г. катастрофа
1904-го, а затем не придет ли новый 1905 г., на сей раз более роковой, ибо черносотенная Вандея жаждет крови, прежде всего еврейской...» Это опасение погромов чередовалось с надеждою на революцию: «У нас психология узников, приветствующих пожар, который сожжет их тюрьму, может быть вместе с ними самими. Пусть умрет душа моя с филистимлянами! Жертвам свирепой российской реакции рисуются второй Севастополь, новый Мукден{539} — катастрофы, унимавшие лютость реакционного зверя...»
С объявлением мобилизации в России паника в Нодендале усилилась. «В нашем курорте тревога. Опасаются сокращения железнодорожного и пароходного движения, возникает и страх блокады берегов германскими судами, а здесь наше Або на первом плане на финляндском побережье. Курс рубля упал». 20 июля (2 августа), в день Тише-беав, я писал: «Катаклизм надвигается. Германия объявила войну России в ответ на мобилизацию. Уже немецкие отряды переступили французскую границу, Финляндия на военном положении, пароходы и поезда из Або курсируют реже. Является мысль о блокаде Або. В нашем Нодендале паника сегодня достигла высшей точки. С утра толпятся на улицах, переводят телеграммы последних шведских и финских газет, массами уезжают на автомобилях в Або. Я принадлежу к спокойным, выжидающим, хотя ум мутится перед ужасом предстоящей резни народов, перед самоистреблением Европы». А через два дня торопливая заметка: «Мечешься в тревоге. С утра на пристани, ловишь вести из последних шведских или финских газет (русские получаются на третий день). Нет конца смутным слухам. Нодендаль пустеет».
Ранним утром