Бенедикт Сарнов - Скуки не было. Вторая книга воспоминаний
Боже! Чего только он там ни понаписал о себе! Как только себя не обгадил!
— А нельзя ли было… — осторожно начал я.
— Нельзя! — жестко оборвал меня он. И я понял, что все способы сохранить «и в подлости остатки благородства» были уже испробованы им и беспощадно отринуты партийным начальством.
Признаться, про себя я подумал, что лучше уж было бы ему не подписывать того письма, сразу смириться с тем, что такие гражданские доблести ему — члену великой партии — не по зубам. Но ему я этого, разумеется, не сказал, а только выразил уверенность, что такой ценой свой партийный билет он, конечно же, сохранит.
Увы, я ошибся.
На бюро райкома его все-таки исключили. С формулировкой: не разоружился перед партией.
Услыхав об этом, я — по беспартийной своей наивности — воспринял случившееся как проявление какого-то изощренного партийного садизма, увидел в нем только злобную, жестокую, иезуитскую игру: ведь разоружиться (то есть обгадить себя) больше, чем мой приятель сделал это в своем покаянном письме, было просто невозможно.
На самом деле, однако, ларчик открывался куда как проще.
Главный, не прощенный грех моего приятеля заключался в том, что, обгадив себя с ног до головы, он не смог переступить последней черты: отказался назвать того, кто дал ему подписать то злополучное письмо. То есть — заложить товарища. Попросту говоря — совершить предательство.
Вот, оказывается, что она означала — эта не сразу понятая мною формула: разоружиться перед партией.
Обо всех этих делах тот мой бывший приятель наверняка уже давно забыл. В последние годы он ударился в православие и теперь в своих статьях (он — известный литературовед) сурово осуждает Пушкина за то, что тот недостаточно решительно отмежевывался от своей «Гавриилиады», — юлил, пытался даже свалить свою вину на других. В общем — не разоружился перед Церковью.
Имя этого моего — тогда довольно близкого — приятеля я называть не хочу.
Но вместе с ним под тот чугунный каток попали и Биргер с Балтером. Они подписали то же письмо и, разумеется, подверглись той же унизительной процедуре. Но они повели себя в этой ситуации совершенно иначе, никаких попыток увильнуть от карающего меча партийного правосудия не предпринимали и оба — даже опомниться не успели — с треском были изгнаны из железных рядов.
Биргер хорохорился, но видно было, что история эта далась ему нелегко.
В это самое время к нему приехала в гости тетка из Италии. Она не видела племянника больше сорока лет. Давным-давно — как говорится, жизнь тому назад — она вышла замуж за итальянца, капитана дальнего плавания. Прожила с ним счастливо сорок лет в Италии. Овдовела. И на старости лет вспомнила, что в России есть у нее родное существо — племянник, сын ее родной, самой любимой сестры, очаровательный мальчуган, которого она когда-то тетешкала.
Очаровательный мальчуган за прошедшие годы превратился в седого и лысого, худого, нервного — нет, не старика, конечно, но…
Впрочем, встретились тетка и племянник очень нежно. Вся биргеровская семья итальянскую тетку холила и лелеяла. Ей показывали достопримечательности Москвы, водили по музеям, таскали на театральные премьеры. И жена Бориса, и его подросток-сын не знали, куда ее посадить и чем еще ублажить. Но сам Биргер был, как ей показалось, какой-то не такой… Мрачный, озабоченный, издерганный.
Тетка осторожно попыталась выведать у родственников, что происходит с ее любимым Боренькой. Те — объяснили, что Бореньку только что исключили из партии и что за этой репрессивной мерой могли последовать другие. Рассказали и про резкое высказывание о «подписантах» самого Брежнева. В общем, попытались объяснить ситуацию ничего в наших делах не понимающей итальянской тетке.
Внимательно выслушав эти объяснения, та сказала:
— Теперь я понимаю, почему Боренька так взволнован… Но если быть членом партии для него так важно, пусть вступит в какую-нибудь другую партию.
Ну, посмеялись, конечно.
А Биргер, когда выяснилось, что из Москвы его высылать не будут и даже мастерскую скорее всего не отнимут, быстро освоился со своим новым беспартийным положением. Да, собственно, ему и осваиваться-то было нечего. Оставшись без партбилета, он точно так же, как и раньше, каждое утро отправлялся в свою мастерскую — грунтовать холсты и писать какую-нибудь очередную свою модель.
Иное дело Балтер.
В отличие от того моего приятеля, имя которого я предпочел не называть, оба Бориса прекрасно понимали, что той партии, в которую они вступали на фронте, давно не существует. А чтобы остаться в той, что существует, вопреки известному стихотворению Слуцкого («Так я был принят в партию, где лгать нельзя, и трусом быть нельзя…»), им понадобится и трусить, и лгать, и в конце концов совершить подлость. Так что выбора у них не было, и вопрос об их пребывании в партии был предрешен.
Но для Биргера процедура исключения из партийных рядов была — выходом из боя. И цель его состояла в том, чтобы выйти из этого боя с минимальными потерями, сохранив при этом свое человеческое достоинство. Что же касается партийного билета, с которым ему предстояло расстаться, то на него ему было в высшей степени наплевать.
Для Балтера же предстоящий ему «процесс исключения» был продолжением боя. И он рвался в этот бой, заранее предвкушая, как и что он ИМ там скажет. Иногда в наших разговорах на эту тему (я его отговаривал, умолял не тратить на всю эту ерунду драгоценные нервные клетки, которые, как известно, не восстанавливаются) в его речах даже мелькало гордое сознание, что именно он — настоящий коммунист, «а не эти бляди с партийными билетами».
Да, было у него тогда и такое самоощущение. Хотя, сознавая себя «настоящим коммунистом», он мог с веселой ухмылкой рассказать, например, такой анекдот.
В первые годы советской власти идут по Красной площади два еврея. Один — только что приехал в Москву из какой-то глухой провинции, а другой в Москве уже обосновался и вот показывает провинциалу разные столичные достопримечательности.
— Вот это Кремль, — говорит он. — Тут живет наше правительство.
— А зачем стена? — спрашивает провинциал.
— Я знаю, — отвечает столичный еврей. — Чтобы жулики не полезли…
— Оттуда? — кивая на Кремль, уточняет провинциал.
Напоминаю: время действия анекдота — начало 20-х годов, когда в Кремле, по логике Бориса, жили еще настоящие коммунисты, а не эти нынешние «бляди с партийными билетами».
Как-то там в его башке все это уживалось: и такие вот анекдоты, и самоощущение «настоящего коммуниста».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});