Александр Чуманов - Палка, палка, огуречик...
А уж с утра инвентарь перемещался по принадлежности, но некоторые игрушки порой застревали у нас надолго. Пока я ими вволю не натешусь. Ведь фантазии фантазиями, а заводную игрушку покурочить, из ружья духового пострелять резиновыми грибками, юлой пожужжать — все равно иногда охота.
Так что периодически я делался богаче даже самых избалованных детей, чьи родители служили начальниками СМП, руководили до сих пор загадочной «дистанцией», а то и чуть менее загадочными «отделениями».
И вообще, формально освобожденный и даже как бы отставленный от детского сада, я, так получалось, никогда не порывал с ним контактов совсем. Гуляешь в окрестностях, а поселок маленький, сплошные окрестности, мама увидит — покормит. А еще с работы принесет чего-нибудь — все же с работы чего-нибудь несли, а ничего не несли только недотепы вроде отца моего, поскольку работу имели самую бессмысленную — с которой принести даже нечего.
Между прочим, так называемое «снабжение» на железной дороге в те годы было не в пример лучше, чем в стекольной промышленности. Но, может, дело не в том, какая и где царствовала отрасль, а в том, что на станции Карпунино обитали «свободные» люди (без кавычек никак не могу обойтись), а в поселке Заводопетровском — подневольные, причем без всяких кавычек, да еще — «нерусь». Да еще — калмыки, враждебные уже тем, что вопреки всему окружению исповедовали какой-то вообще непотребный буддизм…
В Заводопетровском очень напряженно было с хлебом — уж не говорю про другое. Даже мне, несмотря на очень юный возраст, не раз и не два довелось постоять в этих изнурительных очередях, но больше-то, конечно, страдали сестра и бабушка. Никаких карточек уже давно не было в помине, но еще немало оставалось в державе населенных пунктов, никакого стратегического значения не имеющих и тем самым относящихся ко второстепенным, третьестепенным, ну, не знаю, может, десятистепенным. То же самое, следовательно, можно сказать и о людях, населявших царствие «Равенства и Братства».
А в станционном буфете продавалась на развес красная икра — черная, правда, отпускалась лишь в виде бутербродов. Хлеба, как белого, так и черного, было вообще завались. И все по доступной цене, все очень качественное. И как бы вызывающе ни звучало это сегодня, однако со всей ответственностью должен сказать — был, был ничуть не легковесней доллара советский рубль образца 1961 года! На него тогда можно было столько настоящей еды накупить, натуральной еды, не оскверненной презренными добавками американской сои и русского гуталина!
Но, как на духу, — обиды обидами, однако голод мне неведом. И сестра тоже не захватила. Родители и бабушка — те, конечно, хлебнули сполна. Отголоском чего, в частности, было препротивное прозвище, которым отец иной раз в благодушном настроении меня почти любовно именовал — «хлебоясть». В словарях, между прочим, я его не нашел, как не нашел и упоминавшийся несколько раньше «урыльник». Вот до чего богат доставшийся мне от жизни и предков язык!
Отец обзывал меня «хлебоястью» тогда, когда я хлеба-то как раз и не хотел, но хотел колбасы. А бабушка с мамой чаще всего отца урезонивали, считая, что попрекать человека куском, когда нет войны, нет всемирной засухи, никого не раскулачивают и не высылают, — последнее дело, и отец вынужден был молча уступать, поскольку сам-то, как добытчик и кормилец, никакими достижениями похвастать не мог и даже не рассчитывал, что сможет когда-нибудь.
Не обделяли нас с сестрой и прочими материальными радостями. Одежда на нас всегда была весьма приличная — даже иной раз модная. Мне, к примеру, одному из первых в нашей школе поселковая швейная мастерская пошила брюки-клеш.
Сама же мама вечно ходила в ситчике — иногда покупала готовое платье по совершенно смешной, как сказали бы нынче, цене, — но чаще гоношила что-нибудь простенькое собственноручно, не только в совершенстве освоив кройку-шитье, но даже научившись ремонтировать и регулировать свой древний швейный агрегат, что, если кто не сталкивался, отнюдь не просто, несмотря на кажущуюся примитивность устройства.
Кроме того, мать, прослыв изрядной портнихой, то и дело брала заказы — сперва только на пошив да на перелицовку, а потом все больше на изготовление весьма причудливых вышивок «гладью» да «ришелье», но не столько потому, что данная работа приносила больше гонорару, сколько потому, что она была искусством, художеством, творчеством.
О, как я хорошо помню эти выкройки из газетной бумаги и обоев, эти рисунки на кальке и копирке, эти пяльцы и нитки «мулине» — все это никогда в беспорядке, разумеется, не валялось, но всего этого было так много, что просто-напросто не могло оно не мешать всем и постоянно, не могло не путаться и не деваться неведомо куда, хотя только что тут было.
А еще я помню мамины слезы и проклятия в адрес любимой швейной машинки, в адрес ненавистной творческой работы, в адрес самой жизни сволочной, когда мать, в общем-то не особо чувствительный и совсем не плаксивый человек, увлекшись работой, прошивала себе иглой палец, что случалось часто, иногда и не по разу на дню, потому что вышивка требует виртуозного владения швейной машиной и не позволяет держать пальцы на гарантированно безопасном расстоянии от острого, мелькающего инструмента.
Так что, куда б ни заносила нас судьба, непременно в скором времени окрестные не особо притязательные женщины начинали носить повседневно и «на выход» ситчиковые платья от моей маман, ее задергушки начинали повсеместно белеть на окнах ближайших пятистенников и бараков, ее расшитые петухами полотенца не вешались на гвоздь возле рукомойника, а приберегались для наиболее почетных гостей или для того, например, чтобы достойно поднести хлеб-соль новобрачным, смущенно и по-царски входящим в насквозь провонявшую выгребным комфортом коммуналку…
А еще мама работала скатерки, накомодники, ночные рубахи, призванные сразить наповал любого без исключения мужчину неслыханным и невиданным количеством красоты, покрывала, накидушки, салфетки да салфетищи самого разного назначения и размера.
А потом, когда мы уже в Арамили жили, мать вдруг разом охладела к своей вечной машинке, хотя, конечно, совсем ее забросить не удалось, — увлеклась до самозабвения вязаньем — благо, тогда с местной суконной фабрики массово и масштабно воровали и непряденную шерсть, и полуфабрикат под названием «ровница» (непряденая нить), и готовую пряжу. Воровали и почти свободно продавали, моментально позабыв не так уж давно отмененные кровожадные указы, благодаря чему у рукодельниц вроде моей матери не было недостатка в исходных материалах. Хватало и заказов — кто воровал сырье, тот в основном и заказывал, расплачиваясь опять же сырьем.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});