Лина Войтоловская - Мемуары и рассказы
Вот Ирина Корзунова – красивая, как всегда аккуратно причесанная, подобранная, в чистеньком халате. И сынишка ее четырнадцати лет тут же в цехе в учениках у наладчика – такой всегда аккуратный, вежливый. Семилетку только окончил – и сейчас же на фабрику, матери помогать, двух младшеньких поднимать. Об отце их третий год ничего не было известно, но Ирина уверенно говорит, что он, наверное, в партизанах, а оттуда, из вражеского тыла, – какие же письма?
Кто-то во время перекура – теперь и бабы-то почти все курить начали – сказал ей полушутя:
– Красивая ты, Ирка, другая бы на твоем месте…
– Так то другая, – холодно перебила Ирина. – А я… кончится война, не придет – все равно ждать буду!
А вот стайка девушек возле мастера, слушают ее объяснения. Ну, что их ждет? Что им за радость? Ни посмеяться не с кем, ни пообниматься – все их сверстники воюют…
Не замеченная никем, долго стояла Нюра у входа в цех, разглядывая товарок. Вздохнула, тихонько произнесла:
– Ох, и жалко мне вас, бабоньки, ох, жалко… Повернулась и пошла в отдел кадров…
Из дома принесла Нюра старое, купленное еще на Сухаревке на первую свою получку одеяло, подушку, растрепанный «Чтец-декламатор» да старую железнодорожную шинель, которую она так и не решилась выбросить – уж больно вещь ноская. Выдали ей новую, жесткую, коробом торчащую на ее фигуре. Она вешала ее аккуратно на гвоздь, а прикрывалась старой, хоть та почти уж и не грела.
Винтовка, заряженная одним-единственным патроном, всегда стояла в углу наготове. Как и полагалось по инструкции, пропуская машины с грузом, она прежде всего вешала ее на плечо, закидывала за спину, и хоть было неудобно с нею открывать тяжелые ворота, заглядывать в кузов и кабину, проверять пропуска, она никогда не отступала от этого правила.
Многих, приходящих на фабрику, она знала в лицо, многие по-прежнему здоровались с нею: «Здравствуй, Нюрочка», – но она у всех требовала пропуск, прочитывала фамилию, сравнивала взглядом карточку и лицо подавшего и только тогда говорила серьезно и как всегда спокойно:
– Можете идти.
И только один раз она взбунтовалась: однажды вышел приказ обыскивать выходящих с фабрики женщин – не унесли ли они с собою лоскуток мануфактуры, моток ниток. Она сказала начальнику веско, как только она одна умела:
– Такого стыда на себя не возьму. Нет у нас воров.
Хотите, сами становитесь в ворота баб щупать, а мне не с руки.
И ничего с ней не смогли сделать ни начальник ее, ни отдел кадров, ни даже директор. Так сам собой и заглох этот приказ – работницы даже о нем и не узнали.
Раньше, работая в цехе, Нюра как-то не обращала особого внимания на лица своих товарок, вернее, не на лица, а на то, что можно было прочесть на этих лицах; ну, работают женщины и работают, одни новенькие, другие с нею рядом уже много лет, одна много смеется, другая часто хнычет, на жизнь жалуется, одна покрасивей, другая похуже, блондинка, брюнетка, а у той волосы уже седеть начали. И все.
Но теперь, сидя у окошечка проходной, Нюра как бы по-новому стала узнавать о женщинах многое.
Вот этой уж, видно, некого ждать – только усталость и горе стягивают сухую кожу лица. А эта ждет. Ждет и надеется – вот придет, вот кончится эта проклятая война и снова начнется настоящая жизнь, снова, может быть, придет счастье, покой в семью, довольство в дом.
И странно – если раньше Нюра относилась ко всем ровно и немного равнодушно, сейчас при виде этих озабоченных, похудевших лиц у нее начинало щемить сердце, как-то по-особенному щемить – и жалко было их всех, и странное беспокойство охватывало ее.
Все ближе был конец войны – вот уже наши под Берлином! А Нюре становилось все тоскливее. И страшнее – а что, если не дождутся эти женщины своих мужчин, вдруг убьет их под самый, самый конец, последним выстрелом убьет, последним взрывом?!
Как-то светлой апрельской ночью Нюра, не зажигая огня, стояла у окошка своей проходной, смотрела на светящиеся от невидимого еще солнца корпуса фабрики и томилась, сама не понимая почему. И вдруг облокотилась на высокую стойку, прижалась щекой к жесткому ворсу рукава и заплакала. Она плакала тихо, словно бы спокойно, как все делала в жизни, но слезы не только не приносили ей облегчения, – а наоборот, ей становилось все тоскливее и тоскливее.
Так и застал ее старый вахтер, придя утром сменить. Он удивился – ровная сдержанность Нюры была ему известна.
– Ты что, Королькова? – спросил. – Аль похоронную получила?
– Нет, – всхлипнула Нюра, даже не поглядев на него.
– Горше этого горя нет ничего. О другом и плакать незачем!
А Нюра все продолжала плакать. Даже самой себе не могла бы она объяснить словами, о чем она так долго и безутешно плачет. Но знала – плачет она о том, что некого ей ждать с войны, некого ждать, и никто не придет к ней, и не будет, никогда не будет она вспоминать о ком-то всю оставшуюся жизнь.
СТАРЫЙ СОН
Сегодня ей снова приснился тот же сон: обочина ледовой дороги, заполненные водой колеи, вереница вперевалку ползущих машин, сполохи разрывов на темном небе. И дед Василий. Он сидел, прислонясь к сугробу, и молчал. Она знала – он сидел так давно, с тех пор, как тетя Маруся помогла ему вылезти из грузовика, усадила в снег и бросилась обратно к машине. Потом взяла на руки ее, Олю, оставила рядом с дедом. Машина уехала, а они остались. Она это просто знала, помнила. А дальше был только сон: шли и шли мимо них машины, а она не могла закричать, могла плакать, не могла двинуться с места – валенки примерзли ко льду. Дед молчал, смотрел на клубящееся небо.
Задыхаясь, она просыпалась и больше уже не могла уснуть до утра.
Блокада почти не оставила следа в ее памяти. Только одну ночь она помнила ясно – ночь, когда мать перестала откликаться на ее зов. Она видела мать, но как-то без лица – только длинное тело на кровати в их ледяной комнате и руки, жесткие, окостеневшие. Она не могла вспомнить, как очутилась в теплой дворницкой. Кажется, дед Василий снес ее вниз, сказал тете Марусе:
– Она поедет с нами.
И вот она уже стоит рядом с молчащим дедом, а машины идут все мимо, мимо. Потом кто-то подхватил ее, она рвалась, плакала, не хотела уходить. Но ее затолкали в машину, а дед Василий остался сидеть на снегу…
Что могла она тогда сделать – шестилетняя, слабая, едва живая? Ничего. Но всю жизнь она помнила о том, что он там остался. Конечно, она не думала об этом постоянно. Но приходила такая минута, и сон возвращался – месиво изо льда, снега, воды, машины, машины и дед Василий на снегу…
Никогда никому она не рассказывала об этом – ведь, может быть, все было не так, может быть, это просто страшный сон, кошмар. Но нет. Она знала. Она помнила – он там остался. Еще живой…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});