Геннадий Головин - Покой и воля
Я удивляюсь, как мог Братишка (с его-то умом! с его-то знанием людей и жизни!) не понимать этого риска. Или — он, возглавив стаю, уже и сам не в силах оказался противиться этому коллективному слабоумию? Или — почитал себя обязанным, коли уж заделался вожаком, быть вместе со всеми, даже если это и противоречит собственному инстинкту самосохранения и здравому смыслу?..
(Увести свою банду на какое-то другое, более безопасное место обитания — было не под силу даже ему. Санаторий был богатый, легочный, а туберкулезники кушали без особой охоты: целые груды едва надкусанных шницелей и котлет, бифштексов и лангетов, не говоря уж о гарнире и суповых костях, вываливалось ежедневно с крыльца столовой с царской небрежностью и щедростью. Не только собаки со всей округи, но, почитай, и все наши поросятодержатели паслись возле той кормушки.) Братишка, верю, мог бы и плюнуть на все это огрызочное великолепие — в поселке уж кого-кого, а его-то наверняка бы прокормили. Но вот наплевать на свою руководящую роль в собачьем коллективе и сдать добровольно бразды диктаторства кому-то другому — это, думаю, вряд ли… Тут он, я думаю, слишком уж стал похож на людей. Однажды познав сладостный, как утверждают знатоки, вкус власти над себе подобными, он уже явно не в силах был, бедолага, расстаться с ролью верховнокомандующего.
Я, как умел, уговаривал его.
— Братик! — проникновенно говорил я ему во время утренних наших общений. — Потерпи маленько! Ну месяц еще потерпи! Выйдет «Джек, Братишка и другие» — ты станешь поселковым героем. Каждый за честь почтет дать тебе жратвы. Слава, говорят, это та-акая штука, Братишка!.. Брось своих недоносков! Ты им не чета. Они даже и пятого когтя на твоей лапе не стоят! Ты же — умный. Ты же — сильный и красивый. Ты самый сильный и красивый пес на свете — зачем доказывать то, что и так все знают?.. Не бегай туда ради Христа! Ты же не помоечный пес. Ты же всю жизнь ел из миски. Неужели тебе не противно копаться вместе с оглоедами этими в отбросах? Не ходи туда, а? Вот-вот выйдет журнал, ты станешь литературный герой, и, знаешь, какая жизнь у тебя начнется?!
А журнал, как назло, запаздывал с выходом.
— Братишечка! Ты же помнишь Джека… (Тут Братишка поводил ушами.) Ты же помнишь, что с ним случилось. Неужели ты не понимаешь, что и с тобой то же самое будет, если ты не уйдешь оттуда?!
Он слушал меня без равнодушия и без пренебрежения, но и без особенного внимания. Весь вид его говорил: «Я и сам знаю… Только — тебе не понять — ничего уже поделать нельзя».
Кончался перекур. Братишка поднимался и убегал — не оглядываясь.
Во-первых, у него, конечно, были дела. А во-вторых, он, в отличие от Кольки, терпеть не мог молоточной стукотни.
Иногда он навещал нас и поздними вечерами.
Вдруг начинала мощно сотрясаться входная дверь.
— Кто там?
Ответом было молчание, а через пару секунд — новый грохот. Братишка под дверями никогда не лаял.
Я открывал: — Заходи, дорогой!
Он вбегал, очень деловитый, даже и не особенно приветливый — едва лишь обозначив отмашку хвостом.
И первым делом, минуя наши попытки погладить его, совался в соседние с террасой комнаты. Искал.
Ясно нам было, кого он искал. Из задних комнат навстречу ему одеревенелой походкой, с усилием преодолевая страх, приглушенно изображая ворчание, уже выходил Дик.
— Братишка! — остерегающе и запрещающе вскрикивали мы. — Дик!
Собаки вставали метрах в двух друг от друга и принимались ворчать все отчетливее и враждебнее.
— Р-ррр! — свирепо взрыкивал после этой маленькой артподготовки Братишка и обозначал движение к сопернику.
Дик отскакивал в почти щенячьем испуге, но через время опять начинал рассерженную, под нос, воркотню. По-моему, он даже не старался, чтобы Братишка слышал его. Братишка с видом полного равнодушия разваливался на полу и принимался за дело, какое-нибудь совершенно уж постороннее: блоху ли гонял подмышкой, или что-то из подушечек лап начинал с чрезмерной внимательностью выгрызать и вылизывать.
Дик тоже укладывался, но Братишка тотчас же опять издавал леденящий душу рык, и Дик вновь оказывался на ногах.
— Пойдем, Дикуля, в комнату, — говорила тут жена, — подеретесь еще… — и уводила Дика, который поле несостоявшегося боя покидал хоть и с явным облегчением, но все же продолжая потихонечку с возмущением ворчать. Братишка удовлетворенно укладывался головой на передние лапы и начинал делать вид, что безмятежно дремлет.
Сцены эти повторялись с абсолютной точностью по одному и тому же сценарию раз в десять дней, не реже.
Дик, пора разъяснить, был собакой нашей домовладелицы, живущей в Москве. И она навязала нам его, поскольку летом домашние ее разъехались, а ей возиться с псом не было ни сил, ни охоты. Отказаться мы не могли.
Появление хозяйского пса в доме создало коллизию вполне драматическую и, на мой взгляд, совершенно неразрешимую.
Дик в сравнении с Братишкой, считайте, почти щенок и, следовательно, должен был покорствовать ему. Да. Но он — был в своем доме и каким-то образом знал об этом и, следовательно, как хозяин обязан был охранять его от любых посторонних вторжений.
Братишка же, как сказано, был и гораздо старше и гораздо сильнее Дика, и стало быть, в соответствии со всеми собачьими законами, он должен был верховодить тут. Однако дом этот — как бы мы к Братишке замечательно ни относились — все же не был его домом, и он не имел права верховодить тут, и он знал об этом.
Они оба, каждый по-своему, были правы. Поэтому-то я и говорю, что коллизия эта не могла разрешиться никак.
Не буду скрывать, что мы были на стороне Братишки, но мы не могли избавиться от Дика-самозванца, ибо, как и для Братишки, этот дом не был нашим.
А Братишка, клянусь, все это понимал. И он, конечно, не мог не переживать..
Дик, между тем, был хороший псина. Хотя городской, квартирной жизнью, конечно, основательно был испорчен.
На полу, например, спать он почитал ниже своего достоинства — только на кровати, причем не просто на кровати, но и непременно на подушке. В еде был привередлив, но как-то странно: никаких похлебок не признавал, выбирая оттуда одну лишь картошку; всем блюдам предпочитал нечто совсем несообразное: мелко нарезанную вареную колбасу вперемешку с сухими кусками хлеба; превыше всего обожал сырую картошку — когда жена ее чистила, от Дика приходилось запираться, ибо вести он начинал себя, как буйнопомешанный побирушка.
Выросший в людской тесноте, он обществу себе подобных явно предпочитал человеческую компанию.
Ему, я понял, совершенно необходимо было — я бы даже предположил, что жизненно необходимо было — постоянно пребывать в зоне действия человеческих биополей. Поэтому большую часть времени он проводил не на улице, не в в бегах, не в собачьих прелестных приключениях, а — под столом на террасе, где жена целыми днями мельтешила возле плиты, где мы обедали, где сидели вечерами, лениво почесывая языки или готовя к сдаче очередную главу монографии об унитазах.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});