Я всегда был идеалистом… - Георгий Петрович Щедровицкий
Челпанов был человеком науки и не очень здорово разбирался в политике и в том, что произошло в России в 1917 году. Поэтому когда Константин Николаевич Корнилов – человек, которого он внутренне достаточно уважал, – начал борьбу за материализм и марксизм в психологии и обвинил Челпанова в том, что он идеалист, то Челпанов, как маленький ребенок, сказал: «Ой как здорово! Теперь у нас – в нашей русской, советской психологии – будет два больших направления: материалистическое, которое будете возглавлять вы, и идеалистическое, в котором буду работать я, и мы будем, обогащая друг друга, двигаться вперед. Это же новый, очень важный шаг в развитии нашей российской психологии!»
Челпанов совершенно не понимал, какого рода организационные выводы за этим последуют, и, когда ему объяснили, он очень был растерян, и его, насколько я понимаю, попросили или вынудили его ученики выступить со статьей, что он совсем не идеалист. Это было в 1923 году.
Борьба за материализм в психологии шла с большим успехом, и хотя Корнилов оставил Челпанова в институте, его лишили права преподавать в университете и отстранили от руководства институтом (он тогда назывался Психологический институт или как-то вроде этого). И тогда в знак протеста целый ряд его учеников, в частности Николай Фёдорович Добрынин, Анатолий Александрович Смирнов, Пётр Алексеевич Шеварёв, подали в отставку из университета и из института.
Пётр Алексеевич рассказывал мне такую историю: когда все это обсуждалось в узком кругу учеников и сотрудников Челпанова, прибежал весьма возбужденный студент NNN[46] и сказал: «Георгий Иванович, я тоже подаю из университета». На это ему Челпанов ответил: «Дорогой мой, из университета люди подают по убеждениям, а у вас их нет и, по-видимому, никогда не будет». И так как это было сказано в довольно широком кругу и получило огласку, то с этого момента, насколько я понимаю, тогдашний студент NNN смертельно ненавидел Челпанова. Эта ненависть стала основной чертой его жизненной позиции.
Я спросил у Петра Алексеевича, почему, собственно, Георгий Иванович был таким жестким. Он мне ответил, что Челпанов никогда не был добреньким, он был человеком очень прямым, всегда предельно определенным и никогда не пытался создавать у людей ложных впечатлений. Он сказал, что Челпанов учил его, что всякий научный тезис и всякое положение всегда направлены против чего-то. Поэтому первое, что он привык спрашивать у начинающего ученого: против чего вы? что вы хотите разрушить? что вы хотите преодолеть? «И я, – сказал Пётр Алексеевич Шеварёв, – постоянно это спрашиваю у своих аспирантов. И когда мне отвечают в манере, которая принята в наши дни, что он-де не против чего-то, что он всегда только за, я перестаю контактировать и общаться с таким человеком, потому что я уже знаю, что в науке ему нет места. Поэтому, – продолжал он, – то, что Георгий Иванович так ответил студенту NNN, было выражением его очень четкой, продуманной и определенной нравственной, человеческой позиции». Вот так Пётр Алексеевич Шеварёв это оценивал.
Он мне рассказал также, что Челпанов до самой своей смерти сохранял дружеские отношения с Корниловым, фактически изгнавшим его из института и лишившим его дела всей жизни. И больше того, они встречались практически каждую неделю и обсуждали состояние и перспективы развития психологии. И когда Шеварёв спрашивал у Челпанова, почему же он так себя странно ведет, то Челпанов отвечал: «Ведь Корнилов борется со мной из идейных побуждений, и он борется со мной искренне. Поэтому то, что он победил в общественном мнении, изгнал меня из института, не имеет никакого отношения к его личности, его личным качествам и нашим взаимоотношениям». Надо сказать, что Корнилов платил ему той же монетой, и когда Челпанова стали выгонять на пенсию, то он, по словам Петра Алексеевича, приложил много сил для того, чтобы выхлопотать ему персональную пенсию. Вот такими были отношения между этими людьми, и такими были их позиции…
Я должен к этому добавить, что в самом Институте психологии Петра Алексеевича Шеварёва всегда считали добрым, честным и принципиальным человеком; его иногда даже называли за глаза воробышком, подчеркивая тем самым, что он вообще никого никогда не обидит. Я хочу, чтобы вы понимали, как звучало и что означало в устах такого человека то, что он мне рассказывал о жесткости собственной позиции, о позиции его учителя Челпанова, о судьбах этих ушедших людей.
Володя Зинченко как-то, смеясь, сказал мне: «Ну, Шеварёв никогда ничего не создаст и не может создать. Он всякую мелочь обсасывает, читая по-французски, немецки, английски, латински, гречески и еще как-то, до тех пор пока не выяснит все и вся по поводу этой ерунды. И пока он этого не сделает, он не считает себя вправе ничего публиковать. Поэтому-то он никогда ничего не сделает в жизни».
Это была уже совершенно другая культура, совершенно другая философия.
Я по своему положению, ориентации, по групповой принадлежности был в другой группе – в группе учеников Выготского, о чем Шеварёв прекрасно знал. Но это никогда не мешало ему обсуждать все проблемы по существу, у него вообще отсутствовало при обсуждении научной проблематики групповое отношение, отношение человека другой клаки[47], хотя принципы клак он знал прекрасно. Например, он мне говорил:
– Я не люблю учеников Выготского.
– Почему, Пётр Алексеевич?
– Они – как одесские фарцовщики. Это группа, для которой нет истин, для них есть только «наш» или «не наш» – свой, принадлежащий группе, или чужой.
В те годы мне это казалось очень странным, и я всегда высказывал сомнение. Он мне говорил: «Георгий Петрович, поживете – разберетесь».
Надо сказать, старик был абсолютно прав, и я многократно убеждался в правильности его суждений, то есть в том, что группа учеников Выготского живет и всегда жила прежде всего по принципу «свой» или «чужой», и этим определялись их отношения. Проблема содержания, истины отходила всегда на задний план. Она не уходила вообще – она присутствовала, но она была всегда вторичной. Сохранение дружеских отношений внутри группы и борьба против других – вот это все вошло в их плоть и кровь. Они так воспитывались, это было всегда определяющим элементом их групповой культуры. И больше того, они никогда не считали подобную групповщину безнравственной.
Я очень уважал XX, который мне казался очень симпатичным, резким, прямым, открытым, и мое представление рухнуло, было разрушено, растоптано, когда в 1965 году он пришел на ученый совет Института дошкольного воспитания, где обсуждалась докторская Нели Непомнящей, – утверждать или не утверждать. Он выступал против докторской диссертации, ругал ее на совете, а потом отвел меня в угол и сказал: «Юра, вы меня простите, ради бога. Конечно, все, что я говорил, – это ерунда, у нее очень хорошая работа. Но XY попросил меня не пропускать ее, и я не мог ему отказать, потому что в тяжелый 1948 год, когда я пять или шесть месяцев ходил, мыкался, не мог найти работу, он меня взял с большим трудом в свою лабораторию, и для меня его просьба – закон».
Я не рискнул бы сейчас как-то осуждать этих людей и не хочу, чтобы все то, что я говорю, воспринималось как личная негативная оценка, – я далек от этого. Больше того, я даже не знаю, могу и вправе ли я здесь вообще давать оценки. Это очень тонкое дело. Я просто фиксирую этот момент как факт образа жизни и культуры людей, усвоенных ими в тех, по-видимому, очень непростых, может быть, тяжелых, часто смертельных ситуациях, в которые они попадали. Но на этом примере хочется показать разницу между людьми того, предшествующего поколения, которые воспитывались в совершенно другой культуре, на совершенно других принципах, – и людьми нового поколения, воспитывавшимися уже в 20–30-е годы. У них другая нравственность, другая логика; а может быть, правильнее сказать, что это уже люди безнравственные, люди, для которых политическая конъюнктура, политические соотношения,