Екатерина Мишаненкова - Анна Ахматова. Психоанализ монахини и блудницы
Я вспомнила ее слова о материальных благах и осторожно спросила:
– Получается, что запрет печататься для вас ничего не значит? Все зависит лишь от вашей собственной музы?
Она кивнула и со скрытым смешком добавила:
– Однажды меня спросили, трудно или легко писать стихи. Я ответила: их или кто-то диктует, и тогда совсем легко, а когда не диктует – просто невозможно.
– И вы всегда писали.
– Сколько себя помню. Первое стихотворение я написала, как уже говорила, когда мне было одиннадцать лет, оно было чудовищным, но уже раньше отец называл меня почему-то «декадентской поэтессой»… Кончать мне пришлось, потому что семья переехала на юг, уже не Царскосельскую гимназию, а Киевскую (Фундуклеевскую), в которой я училась всего один год. Потом я два года училась на Киевских Высших женских курсах… Все это время, с довольно большими перерывами, я продолжала писать стихи, с неизвестной целью ставя над ними номера. Как курьез могу сообщить, что, судя по сохранившейся рукописи, «Песня последней встречи» – мое двухсотое стихотворение…
Я напрягла память, вспоминая даты в книге.
– «Песня последней встречи» – это 1911 год?
– Да. – Она посмотрела на меня с заметным удовольствием. Было видно, что ей нравится мое знакомство с ее творчеством.
– Именно в этот год вы ведь и начали печататься? Расскажите, как это произошло.
Она задумалась лишь немного и потом заговорила так уверенно, что я поняла – она рассказывала это уже не первый и наверняка даже не сотый раз. И лишь по некоторым запинкам становилось заметно, что либо она о чем-то умалчивает, либо наоборот – говорит то, о чем обычно старалась не упоминать.
– 25 апреля 1910 года я вышла замуж за Николая Степановича Гумилева и вернулась после пятилетнего отсутствия в Царское Село. После Парижа оно показалось мне совсем мертвым. В этом нет ничего удивительного. Но куда за пять лет провалилась моя царскосельская жизнь? Не застала там я ни одной моей соученицы по гимназии и не переступила порог ни одного царскосельского дома. Началась новая петербургская жизнь. В сентябре Гумилев уехал в Африку. В зиму 1910/11 года я написала стихи, которые составили книгу «Вечер». 25 марта вернулся из Африки Гумилев, и я показала ему эти стихи…
Тут она замолчала ненадолго, а потом с легким раздражением сказала:
– В отношение Николая Степановича к моим стихам тоже надо, наконец, внести ясность, потому что я до сих пор встречаю неверные и нелепые сведения. Одни рассказывают, что Гумилев считал мои стихи просто «времяпрепровождением жены поэта», другие, что Гумилев, женившись на мне, стал учить меня писать стихи, но скоро ученица превзошла… и т. п. И даже что Маковские почему-то стали моими конфидентами и против воли Гумилева Сергей Константинович напечатал мои стихи в «Аполлоне» в 1911 году. Я никому не позволю оскорблять трагическую тень поэта нелепой и шутовской болтовней, и да будет стыдно тем, кто рассказывает этот вздор! Стихи я писала с одиннадцати лет совершенно независимо от Николая Степановича. Пока они были плохи, он со свойственной ему неподкупностью и прямотой говорил мне это.
– Вас это не обижало?
Она надменно пожала плечами.
– Вначале я действительно писала очень беспомощные стихи, что Николай Степанович и не думал от меня скрывать. Он действительно советовал мне заняться каким-нибудь другим видом искусства, например танцами. Я была очень гибкой. Осенью 1910 года он, как я говорила, уехал в Аддис-Абебу. Я осталась одна в гумилевском доме на Бульварной, как всегда, много читала, часто ездила в Петербург, главным образом к Вале Срезневской, тогда еще Тюльпановой, побывала и у мамы в Киеве, и сходила с ума от «Кипарисового ларца». Стихи шли ровной волной, до этого ничего похожего не было. Я за это время написала то, что примерно стало моей книгой «Вечер». Я искала, находила, теряла. Чувствовала, довольно смутно, что начинает удаваться. А тут и хвалить начали. А вы знаете, как умели хвалить на Парнасе Серебряного века! На эти бешеные и бесстыдные похвалы я довольно кокетливо отвечала: «А вот моему мужу не нравится». Это запоминали, раздували, наконец это попало в чьи-то мемуары, а теперь из этого возникла гадкая, злая сплетня, преследующая «благородную цель» изобразить Гумилева не то низким завистником, не то человеком, ничего не понимающим в поэзии.
Я сочувствующе кивнула, чувствуя что-то вроде ликования. Этот короткий рассказ значил для меня чрезвычайно много, ведь им Ахматова ответила на вопрос, который мне даже не пришлось задавать – с чего началась ее ненависть к мемуарам. К тому же она сама заговорила о Гумилеве, о котором я не решалась спрашивать, зная его трагическую судьбу.
– Так это Николай Степанович помог вам напечатать первую книгу? Как это было? Что вы почувствовали, когда он вас наконец оценил?
Она чуть склонила голову набок.
– 25 марта 1911 года старого стиля, на Благовещение, Гумилев вернулся из своего путешествия в Африку. В нашей первой беседе он между прочим спросил меня: «А стихи ты писала?» Я, тайно ликуя, ответила: «Да». Он попросил почитать, прослушал несколько стихотворений и сказал: «Ты поэт – надо делать книгу». Но почему-то всем, в особенности за границей, хочется, чтобы меня «открыл» Вячеслав Иванов.
Иванов… это имя ведь и Жданов упоминал. Я даже мельком спрашивала о нем Андрея, и он сказал мне, что это поэт-символист, квартиру которого, где собирались символисты, почему-то называли «Башней». После революции он эмигрировал. Видимо, там, за границей, он и рассказывал всем, что «открыл» миру Ахматову. А ей почему-то это очень не нравится – то ли потому, что это неправда, а она не может никак ответить, то ли по какой-то другой причине.
– А он не имел отношения к появлению вашей первой книги?
Она презрительно скривила губы.
– Гумилев после нашего возвращения из Парижа, еще летом 1910 года, повез меня к Вячеславу Иванову. Он действительно спросил меня, не пишу ли я стихи, и я прочла: «И когда друг друга проклинали…» и еще что-то, кажется, «Пришли и сказали…», и Вячеслав очень равнодушно и насмешливо произнес: «Какой густой романтизм!» Я тогда до конца не поняла его иронии. Осенью Николай Степанович, успев снискать вечную немилость Иванова рецензией на «Cor Ardens», уехал на полгода в Африку. Вячеслав встретил меня на Раевских курсах, где он читал лекции, и пригласил на свои «понедельники». Там я действительно несколько раз читала стихи, и он действительно их хвалил, но их тогда уже хвалили все – Толстой, Маковский, Чулков и т. д., они были приняты в «Аполлон» и напечатаны, а тот же Иванов лицемерно посылал меня к Зинаиде Гиппиус. Александра Николаевна Чеботаревская увела меня в соседнюю комнату и сказала: «Не ходите к ней. Она злая и вас очень обидит». Я ответила: «А я и не собираюсь к ней идти». Кроме того, Вячеслав Иванович очень уговаривал меня бросить Гумилева. Помню его слова: «Этим вы его сделаете человеком». О том, как он tete-e-tete плакал над стихами, потом выводил в «салон» и там ругал довольно едко, я даже рассказывать не буду, это и так всем известно. Вячеслав был не Великолепный и не Таврический, это он сам про себя придумал, а «ловец человеков». Недоброво, который был на «Башне» в неизменном фаворе, и Блок, которого Вячеслав в глаза называл соловьем, – оба знали о нем очень много и не верили ни единому его слову. Нынешняя молодежь, то есть уже настоящие потомки, читают «Сог Ardens», недоумевают и говорят: «Плохой Бальмонт». А нас, тогдашнюю молодежь, забавляло, как этого, совершенно здоровенного, сорокачетырехлетнего человека холили седые дамы, и Замятнина сбегала с «Башни», чтобы пледом укутать ноги Учителя (в апреле месяце), который ехал со мной на Мойку – в Академию. Он «играл» кого-то, кто никогда не существовал и, по-моему, не должен был существовать. Мне особенно была неприятна «игра» в «однолюба», как он любил себя именовать, потому что я жалела и любила бедную Веру.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});