Галина Кузнецова - Грасский дневник. Книга о Бунине и русской эмиграции
23 сентября
Некий Леонид Зуров[56] вчера прислал И.А. книжку «Кадет». Читать ее взялась первая я. Способный человек. И близко все, о чем он пишет.
25 сентября
Приехала кузина В.Н. Маня Брюан. Целый день по этому поводу суета, ходят по всем комнатам, даже И.А. не так упорно сидит у себя. Наблюдаю Маню из своего угла. Кажется, основное ее качество – спокойная уверенность в том, что мир вращается вокруг нее. Но есть для меня что-то жуткое в ее неумении прожить сутки без декорации, в просто обставленной комнате, не забавляя себя натаскиваньем в нее ковров, безделушек, ваз, цветов. Точно без этого немыслимо переночевать в отеле. Я сама люблю все красивое, но в ней это доходит до смешного.
Они занятны рядом с И.А. Каждый эгоцентричен, и они невольно сталкиваются в этом, хотя бы это выражалось в куске курицы, или кисти винограда, или в самом удобном кресле. Она так же, как и он, любит все самое лучшее и считает, что оно сотворено для нее. И вот тут интересно, как он бранит в ней то, что есть в нем самом, и почти боится посягательства на свою тарелку, свою комнату…
Она приехала на своем автомобиле с шофером, бывшим русским офицером. Собирается поездить по окрестностям.
1 октября
Вчера были именины В.Н. Утром мы с капитаном ходили на базар за туберозами и фруктами. Я убирала столовую, расставляла цветы. Завтрак был торжественный, обед – тоже. Были две курицы, сардины, груши, виноград. Маня надела по этому поводу розовое легкое платье в оборочках и была особенно торжественна. Впрочем, она всегда почти в ровно-спокойном торжественном настроении, что хорошо действует на других, веселит, усмиряет все недоразумения.
После завтрака ездили на ее автомобиле в Сен-Поль. Она правила, мы сидели сзади, В.Н. – с ней рядом. Сен-Поль понравился мне меньше, чем я ждала. Были в церкви, кюре показывал картины, дубовые скамьи в редкой резьбе, статуэтки XIII–XIV веков, между ними – «черную мадонну», которую, по его словам, приезжают специально смотреть из Парижа. В городке лучше всего большие каштаны с уже порыжевшими листьями и черные кипарисы на кладбище, в которое переходит городок. День был серо-голубой, мирный, осенний.
9 октября
Читаю Полнера «Толстой и его жена». Много мыслей по этому поводу. Нет, не все тут так, как я думала. Ей тоже было тяжело, хотя с некоторых пор она вдруг так меняется, точно ее подменили.
И.А. говорит часто: «У здорового человека не может быть недовольства собой, жизнью, заглядыванья в будущее… А если это есть – беги и принимай валерьяну!»
А как же Толстой?
Пробую писать. Написала рассказ «Ночлег», но что-то идет не так, как бы хотелось. То торопливость, то лень одолевает. Хочется чего-то нового, большого, затрагивающего, свежего.
Зато «Арсеньева» мы с И.А. кончали как-то приподнято, так что у меня горели щеки, щемило сердце… Он диктовал последние две главы, и оба мы были в праздничном счастливом подъеме.
О третьей книге «Арсеньева» и Вишняк, и Илюша отозвались восторженно, что, кажется, подняло И.А., почти уже подумывающего о том, чтобы покончить с «Арсеньевым».
И.А. как-то сказал о читателе: «Замечательно, что каждый читатель считает долгом чему-то научить писателя, указывать ему на его недостатки, и при этом всегда сверху вниз…»
20 октября
Мережковские вернулись помолодевшие, гордые успехом и почестями. Все в Белграде разделили по-своему: и журнал уже колеблется, и Струве не редактор, – а он уже писал И.А., просил рассказ в первый номер, – и во главе издательства поставлен почему-то X., муж подруги В.Н., по ее словам, не имеющий ничего общего с литературой.
И.А. разволновался. Вчера даже стал говорить, что в Сербию ехать не стоит, что Белич – неверный человек, что лучше всего отправиться в Алжир.
21 октября
В сумерки И.А. вошел ко мне и дал свои «Окаянные дни». Как тяжел этот дневник! Как ни будь он прав – тяжело это накопление гнева, ярости, бешенства временами. Кротко сказала что-то по этому поводу – рассердился! Я виновата, конечно. Он это выстрадал, он был в известном возрасте, когда писал это, – я же была во время всего этого девчонкой, и мой ужас и ненависть тех дней исчезли, сменились глубокой печалью.
22 октября
Разговор с И.А. у него в кабинете. В окнах – красная горная заря, мохнатые лиловые тучи. Он ходит по комнате, смотря под ноги, и говорит об «Арсеньеве»:
– Сегодня весь день напряженно думал… В сотый раз говорю – дальше писать нельзя! Жизнь человеческую написать нельзя! Если бы передохнуть год-два, может быть, и смог бы продолжать… а так… нет… Или в четвертую книгу, схематично, вместить всю остальную жизнь. Первые семнадцать лет – три книги, потом сорок лет – в одной – неравномерно… Знаю. Да что делать?
Как давно уже он мучается этим! Уже перед третьей книгой говорил то же. А теперь уж и не знаю, что будет…
В «Последних новостях» мои стихи. Немного обрадовалась, но как-то формально. Все это бледно в сравнении с той непрестанной работой мысли, что происходит во мне в течение этого года. И больше для какого-то внешнего успокоения, подавания знака о себе: я, мол, живу… не забывайте обо мне…
29 октября
Остров. Какой-то цейлонский пейзаж – озеро, деревья, заросли. Непрестанный шум моря за соснами, непроходимые кустарники букса. Великолепный золотой, потом пурпурный закат, делавший снеговые вершины дальних Альп темно-розовыми. Запах глубокой воды, малахитовый цвет ее. Утром отправила фельетон «Конец Мопассана». Сидя на террасе ресторана и глядя на закат, говорили о том, что солнце заходило так же при Мопассане, при Башкирцевой и, еще раньше, в дали веков, при Александре Македонском. Говорили о «людях смерти», к которым И.А. причисляет себя.
Дома – книга от Ирины Одоевцевой с милой дружеской надписью и письмо от Илюши. Добрые вести. Книга стихов И.А. пойдет. Он предлагает оставаться в Грассе на январь.
1 ноября
Отослали прислугу – новая придет только в субботу, и три дня в доме работаем все понемногу. Не обходится, конечно, без раздражения, споров, недовольства. Да что делать?
Вчера были одни днем с капитаном в доме, и было тихо, как в могиле. Шел дождь, не переставая; черные перья пальм особенно мрачно закрывали горизонт, серое дымное небо медленно плыло над оливками. Было ужасно грустно. Это прекраснейшее в солнечные дни место в непогоду делается чуть ли не самым мрачным на свете. Я пыталась продолжать повесть о Праге, утомилась, замучилась и бросила. Потом мы часа два готовили на кухне с капитаном ужин. Он таскал из погреба дрова, промочил ноги, бранился. Растапливали плиту, жарили картофель.
Я (видя, что ему неприятно носить дрова) мирно: А ведь когда-нибудь будем вспоминать эту зимовку, эти вечера в кухне…
Он: Да. И, главное, будем вспоминать как нечто приятное; вот ведь какие штучки проделываются человеческой памятью.
Я (стараясь поправить дело): Да ведь это свойственно человеческой памяти…
Прерывая наш разговор, распахивается входная дверь, кто-то сует зонтик в угол, потом темная масса пролетает вверх по лестнице, и раздается отчаянный гневный рев:
– Черт знает что… Жалеть тридцать франков на автомобиль и лечь из-за этого в могилу… Я же ей говорил…
Затем вбегает В.Н., взволнованная, запыхавшаяся. И.А., со страшным шумом раздеваясь наверху:
– Капитан! Ко мне! Галя! Растирайте ее… Растирайте… Возьмите одеколону. Ноги до колен мокрые. Растирайте скорее! Да где она? Еще внизу? Вера! Вера!
Поднимается невообразимая суета и беготня. В.Н. со смехом рассказывает, что на дворе «мистический ливень», что перейти через дорогу невозможно, что они бежали, как сумасшедшие… Я стаскиваю с нее мокрые чулки, растираю ноги. И.А. все кричит и бушует у себя. Рощин растирает его. В конце выясняется, что он так волнуется оттого, что считает, что простуда реже поражает людей в нервном, приподнятом состоянии.
– В мои годы воспаление легких – это смерть…
Мы спускаемся и едим картофель, сгоревший почти в уголь, пока мы были наверху. Во время обеда выпивается значительное количество коньяку, к чему пристревает и капитан: «Я тоже промочил ноги…»
Вечером в кабинете И.А. с величайшим вкусом читает Мопассана, сидя в своей великолепной красной пижаме от «Олд Ингланд». В.Н. слушает, уже лежа в постели. Дождь продолжается. Мы дружно смеемся. Капитан в наброшенном на плечи пальто, без воротничка, сидя у печки, напоминает человека из ночлежки. В двенадцатом часу дом затихает.
3 ноября
С утра по случаю прихода новой прислуги – раздражение, беспокойство. В.Н. ходит за ней и дает сто приказаний в минуту, по обыкновению, тончайших, хитросплетенных и противоречивых. Прислуга – довольно красивая тридцатипятилетняя итальянка – уже, видимо, сбита с толку и отвечает на все неуверенным: «Да, мадам…» Мы смотрим на это с некоторым страхом. Если бы можно было объяснить прислуге, что пыла у мадам хватит на два дня, а затем можно делать что вздумается, никто и не пошевелится! Ах, наше хозяйство!