Руслан Киреев - Пятьдесят лет в раю
Взял. Или сделал вид, что взял – ножницы, во всяком случае, раз или два щелкнули возле уха.
На улицу я вышел другим человеком. Ах, как хотелось бы мне, чтоб то, что я написал сейчас, было правдой! Но это правдой не было, хотя в сумочке жены и лежало красное, похожее на институтский диплом «Свидетельство о крещении», удостоверяющее, что сие таинство совершенно такого-то дня там-то и там-то над Иосифом Киреевым.
Почему Иосифом? А потому что Руслана в святцах нет, мне предложили несколько близких по звучанию имен, но я выбрал имя Иосиф – быть может, потому, что история Иосифа Прекрасного представляется мне, как и Томасу Манну, столь роскошно пересказавшему ее, одной из самых замечательных в Писании. Имя было другое, но я другим человеком не стал. Или, может быть, стал, но мне, робко надеялся я, мешает почувствовать это дневная суета?
Ночью, лежа без сна, я вспомнил, как на меня, истуканом стоящего в баптистерии, пали капли воды, и спохватился, что забыл полить цветок, чьи лакированные листья поблескивали над моей головой в пробивающемся сквозь шторы свете луны. Дальнейшее мне представляется почему-то глазами жены, которая, проснувшись, увидела свет в кабинете мужа. Шорох услышала… Странное звяканье… Откинув одеяло, тихо опустила ноги, нашарила тапочки, бесшумно подкралась к распахнутой двери. И – чуть не вскрикнула. Вытянувшись во весь рост, на письменном столе стоял человек в пижаме, босой, и простирал руку к кашпо с вьюном, что бежал по невидимой леске к стеллажам с книгами. Не вскрикнула, нет, но чем-то все-таки выдала свое присутствие, потому что незнакомец вдруг стремительно обернулся.
Тревожно вглядывалась жена жмурящимися с темноты глазами в костлявого, бледного, как покойник, старика с крестиком на груди. От порывистости, с какой повернулся, немного воды выплеснулось, по обоям расползлось бесформенное пятно. «Ничего, – проговорила жена. – Ремонт скоро».
Я опасливо и пытливо глянул на нее и стал медленно слезать со стола. О ремонте давно говорили, но все как-то не доходили руки, а может быть, подумал я, может быть, так и не дойдут уже. Если поражение на Святой Земле еще можно было как-то пережить, то сегодняшний крах был окончательным и обжалованию не подлежал. Кому жаловаться, если высшая – самая высшая! – инстанция отказала? Либо я не сумел достучаться до нее, что, впрочем, одно и то же.
Медленно вылил я в рот оставшуюся в кружке влагу. С незапамятных пор ставил себе на ночь воду, хотя пил редко, почти не пил – то был своеобразный ритуал, один из множества ритуалов, что накапливаются за годы и десятилетия совместной жизни, как накапливаются в костях известковые отложения.
«Что, – спрашивает в одной из статей Лев Аннинский, – характерно для Руслана Киреева, что составляет воздух его мира, магию повествования?» И отвечает: ритм повторов. Из которого в конце концов складывается «некий механизм жизнеудержания, для Киреева невероятно важный: ритуал». И даже выделил это слово.
Увы, механизм жизнеудержания (мой компьютер подчеркивает это, по-видимому, изобретенное Аннинским словечко) сработал плохо, хотя Эрик Фромм, например, считает ритуальной всякой религию. Но одного ритуала недостаточно. Преображения не произошло. Праздника не получилось. Однако мое провалившееся крещение неожиданно подарило если не праздник, то несколько радостных минут другому человеку, у которого таких радостных минут было и без того предостаточно.
Этот человек ответил бы мне, наверное, словами из Писания: кто имеет, тому дано будет, а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет.
Крупным планом. Ирина РОДНЯНСКАЯ
Она вошла в наш отдел прозы с сияющим лицом, маленькая, худенькая, и произнесла, несколько растягивая по своей привычке окончания слов: «Вас можно поздравить?».
Теперь уж не помню, при ком из редакционных людей упомянул я о своем крещении, не помню, что услышал в ответ – по-видимому, ничего особенного, – но вот когда эта новость дошла до четвертого этажа, где в своем крохотном кабинетике сидела Ирина Бенционовна, она поднялась, не в силах сдержать чувств, а на глазах, рассказали мне впоследствии, блеснули слезы.
Это были слезы умиления и благодарности. Благодарности Господу за то, что еще одна неприкаянная, блуждающая в потемках душа нашла дорогу к Нему.
Я не стал разубеждать ее, не стал говорить о своем поражении, не стал признаваться в том, что благодать не снизошла на меня. Либо просто я не сумел принять ее. Узнать и принять. Не одолел пути – в отличие от нее, которая так же как я начала этот многотрудный путь с нулевой, если не с отрицательной отметки, а завершила триумфально. Если применительно к пути глубоко, страстно и просвещенно верующего человека употребимо это слово: завершила.
Родилась она в том же году и в том городе, что Людмила Гурченко: в Харькове, в 1935-м, но до чего же по-разному сложились судьбы этих равновеликих в моем представлении женщин. Людмила Марковна рассказала о себе сама – блистательно рассказала, особенно о рано оборвавшемся – с началом войны – детстве. Повесть, в свое время напечатанная в журнале «Наш современник», так и называется: «Мое взрослое детство». Какой там великолепный отец! Сколько мудрой и тонкой любви к дочурке в этом грузноватом грубоватом на вид человеке, и сколько ответной, благодарной восхищенной любви у нее к папе!
Роднянской написано много больше, нежели ее прославленной землячкой, что и понятно, но писала и пишет Ирина Бенционовна о других, о себе целомудренно умалчивая. Однако в том, что и как она пишет, о ком пишет, в ее симпатиях и антипатиях нетрудно вычитать и о ней самой тоже. А встречаются, причем не так уж редко, и прямые автобиографические признания. Так, в одной из статей она поведала, как и при каких обстоятельствах услышала впервые о Христе. Еще в отрочестве запоем читала Белинского и именно у него, в знаменитом письме к Гоголю, наткнулась на это имя.
Белинский прощает Гоголю его апологетическое отношение к церкви, которая, жестко формулирует неистовый Виссарион, «всегда была опорою кнута и угодницей деспотизма, но Христа-то зачем вы примешали тут?».
Христа.
«Тогда, – пишет Роднянская, – я запомнила, усвоила это Имя – как неясное мне, но, видно, высокое, высочайшее. Потом „долго, долго о Тебе ни слуху не было, ни духу“, – пока наконец передо мной не открылись двери Церкви. Но Имя-то я незабываемым образом „вырезала“ из сочинения, признаваемого образцово богохульным».
И тут же, всегда бесстрашно, до конца честная, добавила, что до сих пор очень любит Белинского.
В этом вся Роднянская. Ей нравятся вещи, взаимно, казалось бы, исключающие друг друга. Да, Белинский атеист, Белинский нападал на Церковь, играющую в ее жизни такую колоссальную роль (сколько раз я слышал от нее, что она должна посоветоваться со своим духовником), но Белинский наделен гениальным эстетическим чутьем и столь же гениальным темпераментом, поэтому как может она не любить его! А вот Пелевин и вовсе буддист (или выдает себя за такового), но это не мешает ей восхищаться его фантазией, его умом и феноменальной изобретательностью. С одинаковой страстью штудирует фундаментальные философские труды и современные детективы. Когда появились первые сочинения Акунина, она проглатывала их в один присест, но самой захватывающей тайной в этих небольших романах была тайна их авторства. И сколько же веселого торжества было на ее лице, когда разгадала: Чхартишвили! Григорий Чхартишвили, тогда еще работавший в журнале «Иностранная литература».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});