Владимир Чернавин - Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа.
К нам подсаживается баба — рослая, здоровая, одетая в добротную шубу и шерстяной полушалок.
— На свиданье? — спрашивает, пригибаясь к столу.
— Да.
Отрицать или молчать смешно. Кроме того, я не вполне уверена, что мне надо делать: обстановка решительно расходится с тем, что мне описывали бывшие здесь жены. Надо расспросить хоть эту бабу, чтобы ориентироваться, и я сама возобновляю разговор:
— Скажите, пожалуйста, с какого часа ходит автобус?
— Автобус-то? Он с осьми, аль с девяти. А только он не ходит…
— Почему?
— Сломавши. Он когда день, когда два ходит, а завсегда не ходит.
— Сколько же до города?
— Два километра. Да грязь больно большущая, не вылезти. До утра ждать, что ли, будете?
— Не знаю. Мне сказали, что к поезду выезжает автобус.
— Лето, может, и выезжает, и то ночью не ездит. Иттить надо. Ничего, дорога широкая, не собьетесь, только грязь и темь опять… Впервой? — спрашивает она меня, оглядев и проникнув в мою растерянность, хотя я стараюсь держаться уверенно.
— Впервой, — неохотно признаюсь я.
— Разрешенье-то есть?
— Какое разрешенье? — пугаюсь я, чувствуя, что кругом вырастают все новые затруднения.
— На свиданье. Управление теперь в Медвежке, там и разрешение справляют: туды все ездют. Сперва — туды, потом — сюды.
Я чувствую, как все мои расчеты рушатся: отпуск со службы дали на десять дней, на проезд уже ушло больше суток. Думала, что с утра пойду подать заявление и вечером получу ответ. Если бы знать и остановиться сегодня вечером в Медвежке, потеряла бы сутки; теперь, если ехать назад, могу потерять два-три дня. Что останется от свидания? Куда девать мальчишку? С собой тащить? Денег не хватит.
— Давно перевели управление? — спрашиваю я, будто это поможет.
— Нет. Неделю, две ли, а недавно. Тогда, конешно, удобней было, а теперь очень мучаютси…
— А как здесь гостиница?
— Гостиница есть, это-то есть. Тольки коек там никогда нету. Партейцы живут, командировщики, а приезжающим, тем-то плохо, тем-то не попасть. И дороговизна: два рубли с полтиной койка, значит, если в общей, — четыре рубли, если нумер. Трое нас будет — двенадцать рублей возьмут. С парнишки тоже, хоша вместе спите.
В тот момент, когда я начинала соображать, что баба подсела ко мне неспроста, что, может быть, она хочет предложить остановиться у нее, что, в крайнем случае, мальчишку можно скорее доверить ей, чем оставить одного в гостинице, которая может оказаться вроде этого буфета, вдруг на пороге появился грозный гепеуст, и толстая подавальщица закричала на всех, как будто случилось что-то ужасное:
— Уходите, уходите, закрываю буфет!
— Почему? Что случилось? — спрашивала я у столпившихся в дверях.
— Полагается, — галантно ответил шпанистый парень. — Когда поезд приходит — открывается; уходит — закрывается.
Опять мы очутились с мальчиком в черной, холодной ночи. Баба куда-то исчезла. На платформе не было ни души. Поезд ушел. Пути были пустые, и казалось, что все стало еще темнее и пустыннее. Оставаться в первой избе было немыслимо: грязь, духота, вши. А до рассвета часа три с лишним, и неизвестно, где ждать, чтобы окончательно не продрогнуть.
Мы сели на лавку, положили вещи. Все казалось странным, нереальным: эта грязная станционная изба, словно закинутая в дикую, пустынную страну, черное небо, масса звезд, кругом — темный провал. Единственный признак культуры — большие станционные часы, но шли они нечеловечески медленно: едва дождешься, когда стрелка скакнет на одну-единственную минуту.
— Мама, что мы будем делать? — пристает мальчишка. — Кто была эта женщина? Ты ее знаешь?
— Нет. Откуда же?
— Как же ты так с ней разговаривала?
— А как мне было не разговаривать, когда я не знаю, что делать.
— Мама, холодно мне, я замерз…
— Бегай по платформе, согреешься…
Он начинает бегать по платформе. Я сижу с вещами, и тоже дрожу. Мороза нет, но сыро, промозгло, хочется спать, и от этого зябнется еще больше. Меня мучает то, что еще час, а может быть, полчаса такого сидения в холодной ночи, и я простужу мальчишку. Может, лучше идти? Измучаемся, но не так будет холодно. И жутко брести одной, ночью, когда кругом полно гепеустов: нравы у этих типов известные, и они уверены в своей безнаказанности. Еще следователь говорил в тюрьме: «Помните, что с женщинами мы не привыкли церемониться»…
— Мама, ноги очень замерзли…
Когда из темноты вынырнула наша баба, я бросилась к ней, как к старой знакомой.
— Паренек-то твой заколел совсем.
— Замерз. Что делать-то?
— Гражданочка, может, тебе удобно, али как, а то у меня завсегда приезжие останавливаются. Дом у меня справный, на главной улице. Ленинская называется. Прежде Соборной звали, теперь — Ленинская. Как утро, так твоего-то по ней и погонют. Увидишь.
— Сейчас можно к вам? — спросила я, чувствуя, что надо немедленно спасать мальчишку от простуды.
— Сичас и пойдем. Там сосчитаемся, за избу-то не обидишь?
Я позвала сына.
— Мама, ты что, куда?
— Не сумливайся, сынок, вздевай-ко мешок, теплей будя, — ответила за меня баба.
Надели мешки, один взяла баба, и пошли шагать по грязи. Темень была такая, что ни впереди, ни под ногами абсолютно ничего не было видно. По дороге фонарей никаких нет. Не знаю, что было бы с нами, если бы мы двинулись одни; кроме того, из болтовни бабы все больше выяснялось, что подозрительного в ней ничего нет.
— Три рубли в день-то заплатишь? — спросила она.
— Заплачу.
Три рубля прежде платили за хороший номер в гостинице, теперь она обещает пустить за это в избу. Подкармливаются на родственниках заключенных. И все же это много дешевле городской гостиницы.
Мы очень устали и едва поспевали за бабой. Она шагала в высоких мужских сапогах, подвязав шубу и юбку выше колен. Мы в нашей городской обуви вязли в грязи и мокли. Два километра казались нам бесконечными, а впереди все ничего не было видно, но как только затемнели низкие деревянные домики, так сейчас же мы очутились на главной улице. Такой же, впрочем, грязной и вязкой, как все остальные.
— ГПУ, — тихонько сказала баба, показав на большой каменный серый дом.
— Скоро теперь? — с нетерпением спрашивает мальчик.
— Скоро, сынок, скоро. Тут Девяткины да Бурковы, еще Заборщиковы, да Мошниковы, а там вскоре и моя изба.
От быстрой ходьбы я растеряла все мысли, только думала о том, чтобы не упасть в грязь.
Наконец, баба остановилась перед глухой дощатой калиткой, дернула за узелок веревки, торчавшей из дырки, звякнула щеколда, калитка открылась, дико залаял пес.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});